— Я всего этого не понимаю. Я уверен, что поджег он.

— Уверены-то вы можете быть, да что с того? Доказательства надо иметь, знаете ли, доказательства… А иначе сейчас же поднимется крик, что, мол, злоупотребление властью, то, другое, пятое, десятое. Не так-то здесь просто, как вам кажется. И вот еще что. Допустим, у нас есть доказательства, ну, мы его поймаем, его приговорят, а дальше что? Смех один! Что ему, плохо, что ли, в тюрьме? Помещение и пища получше, чем здесь. Разве что умрет от чахотки, — это даже любопытно, сколько их умирает от чахотки. А если нет — посидит немножко, товарищи там его воспитают, обучат, и, когда он вернется, ничего доброго не жди… Уж он тут умнее всех, над всеми верховодит… Не знаю, что они себе думают там, в Варшаве, а нам тут очень трудно. Некоторые предпочитают развязываться с такими без суда, своими средствами… Вот только, если впоследствии это обнаруживается, хлопот не оберешься — скандал, следствие, всякие истории. Хорошо еще, если только переведут в другое место, а может кончиться и хуже. А обычными средствами разве с ними справишься! Упрямые, озлобленные, и уж известно, кого они слушаются. Вы не удивляйтесь, что мне неохота с ними связываться. Они тут уж не одного прикончили. Эх, господин Хожиняк, проклятая это страна и проклятая жизнь…

Осадника эти жалобы не тронули. Он смотрел с крыльца на садик коменданта, на посыпанную белым песком дорожку и с новым приливом бешенства вспоминал, сколько еще времени придется ему теперь пользоваться сомнительным гостеприимством старосты, прежде чем удастся поставить новый дом.

— И охота вам была ездить в эти Синицы… Городишко, чтоб его черти взяли! Как и все здесь, впрочем. А у этого Вольского дочка — девушка первый сорт. Может, видели?

— Нет.

— Жаль, жаль. Девушка, что малина, как говорится. А сам Вольский тоже, знаете, штучка!

Хожиняку не хотелось вступать в интимные разговоры, он чувствовал себя оскорбленным. Он пришел по важному делу, сам предпринял шаги, которые, собственно, следовало бы сделать полиции, а этот…

Он немного смягчился, лишь когда жена коменданта, пухлая, хорошенькая блондинка, подала на стол бутылку очищенной, колбасу и какие-то особые грибки, которые сама мариновала. От водки приятное тепло разлилось по утомленному телу. Ведь он в этой глуши даже водки не пил. Сколько же это времени? У госпожи Плонской была какая-то черносмородинная наливка, но сладкая, приторная, такой много не выпьешь.

— И охота вам была сюда ехать, — болтал комендант. — Не лучше ли сидеть на своем клочке, пусть самом крохотном? Они когтями и зубами цепляются за свою землю. У них ее мало, вечно хочется получить еще. Сами видите, каково тут… Проклятый богом и людьми край… Спи с винтовкой, закрывай ставни, а то черт его знает, что вдруг может случиться. У меня уж нервы отказывают.

Жена коменданта ушла спать, а они сидели еще долго. Хожиняк, отвыкший от алкоголя, скоро напился и жалостно бормотал о своих горестях, упоминая имя Ядвиги. Наконец, он разжалобился над собой и заплакал. Комендант, тоже не совсем трезвый, с трудом перенес гостя на кровать и великодушно стащил с него сапоги. Осадник уснул мертвым сном и проснулся поздно, с головной болью и отвратительным вкусом во рту. Коменданта уже не было дома — он пошел в обход.