Хожиняк сел в лодку и тронулся в обратный путь. Он чувствовал себя словно избитый, весло казалось тяжелым. С трудом добрался он до Ольшин. Староста встретил его взглядом исподлобья.

— Вот уж вы где-то ездили, ездили… Я было подумал, не беда ли какая стряслась, ведь вы ничего не говорили, когда уезжали… Вот я и говорю моей-то…

— Беда стрястись может, только не надо мной, — сухо прервал его осадник. Больше всего ему хотелось дать по морде своему временному хозяину. Вспоминалось, как он говорил об уходе Ивана в понедельник, как искренне старался припомнить время, как призывал жену в свидетели. Совершенно так же, как и остальные допрашиваемые. У Хожиняка чесался язык сказать старосте, когда Иван появился в Синицах, но он вспомнил советы коменданта, которые, несмотря на опьянение, дошли до его сознания, и умолк. Пусть старик бегает, суетится, заговаривает зубы — он, Хожиняк, свое знает. Пусть же тот обманывается как можно дольше. Все выплывет в свое время на чистую воду, надо будет только припереть к стене коменданта, чтобы он сделал все по своей линии.

Страшно хотелось спать. Делать пока было нечего. Лошадь и корова стояли в старостовом сарае, он не мог бросить их без надзора на пожарище. Хожиняк пошел в сарай, повалился на только что привезенное сено и сразу заснул. Словно сквозь туман, ему мерещилось, что староста ходит по сараю, что-то говорит, но он отмахивался от этого, как от назойливой мухи.

Проснулся Хожиняк только поздно вечером, и тут оказалось, что староста поплыл в Голубы договариваться о покупке лошадей. Об этом сообщила осаднику старостиха. Она варила картошку к ужину. Хожиняк пожал плечами. Что ему за дело до этого? Он подсчитывал, когда может прийти лес для постройки дома и когда вернется Иван, словно между этими двумя вещами была какая-то связь. Ему казалось, что, когда он обезвредит Ивана, можно будет спокойно строить дом.

И только когда он вышел за дверь и увидел в потемках тихую, притаившуюся деревню, его укололо в сердце сознание, что поимка Ивана ничему не поможет. Деревня притаилась во тьме, словно мрачный, злобный зверь. Деревня подстерегала во тьме, в этих невидимых сейчас избах под покровом ночи спали люди, и у каждого из них было одно и то же лицо — глухое, замкнутое, скрывающее невысказанную угрозу…

Глава VIII

Рассеялся запах сенокоса, луга стояли пустые, обнаженные болота глядели в небо голубыми глазами отраженной лазури. Зато стали медленно желтеть рассеянные узкими полосками ржаные поля. Зеленый их цвет переходил в смуглую тень, в светлое золото. Полоски ржи неожиданными пятнами светлели среди темных полей картофеля, рядов конопли, среди проса, еще зеленевшего свежей краской молодости.

Хожинякова рожь, посеянная на азотном удобрении, выросла высокой и буйной. Она колосилась крупным колосом, глаза радовались, глядя на нее, но крестьянские взгляды скользили по ней мрачные, знающие что-то свое. Однако осадник не думал сейчас о мужицких взглядах. Он думал о первом урожае своей земли, о первых плодах своего труда.

Он вышел в поле с косой. Крестьяне смотрели на нее с недоверчивой усмешкой. Сами они жали рожь серпами. Это были серпы, выкованные в паленчицкой кузнице, слабо изогнутые, длинные и узкие. Испокон веку здесь жали рожь серпами. Известно, коса растрясет половину зерна, растреплет солому. А серпом другое дело. Серпом жнешь осторожно, горсть за горстью ложится на стерню, ржаная солома аккуратно вытягивается, уложенная внимательными руками. Тут ни к чему фабричный серп, он хоть и дешевле, да никуда не годится. Кузнец в Паленчицах за долгие годы выучился изгибать лезвие точно, как надо, и насечку делать как полагается, и рукоятку такую, чтобы сама приставала к рукам. Фабричный серп быстро зазубривался, плохо шел в хлеб, неудобный, слишком легкий.