Суровый. Чужой. Холодный. И не приступись. Все у них было строго. Бесчеловечно. Да и народ был измучен, и людей было мало — кто бы стал бунтовать? Бабы да калеки, которых еще немного осталось?
Вот и шел своим чередом батрацкий день.
Разрушенные сараи, конюшни — все надо было чинить. Никто не спрашивал, плотник ты или нет. Работай — и все. Все, что унесла, разрушила, разорила война, батрак должен был теперь возместить своим трудом.
Бабы хлопотали на огородах. Копали, просеивали землю для парников, до обморока гнули спину над грядками.
Дети ходили бледные, желтые, слабые. Их беспощадно загоняли на работу. Вместо одного мужика работал десяток едва ставших на ноги ребятишек. И в конце концов все-таки доводили работу до конца.
Люди переглядывались ничего не понимающими глазами. Нет, не так оно должно бы быть. Крестьянская родина опять отодвинулась от них. Еще на одну границу. А сдавалось, что она вот тут, рядом.
— Не так. Надо, чтобы не русский, не немец, не австриец, — сурово толковал Кшисяк.
Люди только вздыхали. Да, видно, так. Но многие уже изверились, устали от ожидания.
Но не Кшисяк. И не батраки. Им-то было тяжелее, чем деревенским, хотя бы и в военное время. Они и освобождения ждали с большим нетерпением.
И началось то же самое, что при русских. Тайком, молчком, украдкой.