И вдруг Кшисяку вспомнился тот неведомой фамилии паренек, зарубленный под грушей казаками.
Вспомнились товарищи, Бронек и другие, застреленные, повисшие в петле, замученные по тюрьмам в те прежние, давние дни борьбы за мужицкую родину.
Никто о них не помнил, не знал. Их кости сгнили в земле. А те, что остались в живых, продолжали ходить по усадьбам в поисках работы.
«За то тебя убили, молоденький ты мой, за то изрубили тебя в куски, чтобы по стенам бараков все так же расползалась зеленая плесень? Чтобы все так же бил по морде управляющий, чтобы вымирали дети перед каждым новым урожаем в каждую морозную зиму, в каждую дождливую осень?» Глупо думалось, потому что ведь тот не мог его услышать. Сколько уж лет, как он лежит в земле.
— Надо пахать, тато. А то не кончим к полдню.
Он поднялся с плуга и пошел, крепко ухватившись за чапыги. Мысли ложились вдоль откидываемых пластов, мысли злые, жгучие, будто он сам себе в лицо плевал.
Два дня слились в один, хотя их отделяло друг от друга тридцать лет. Они были одинаковы. Ничего не изменила ни пролитая кровь, ни задорная военная песенка тех, кто верил, что отдает жизнь за батрацкую долю, что идет на борьбу за мужицкое счастье, что своей безвременной смертью платит за новую, как тогда говорили, справедливую жизнь.
Плуг мягко резал сырую землю. Пласты лоснились, как отшлифованные. Павел со злости посвистывал сквозь зубы: отец вел плуг как попало, уйдя в какие-то свои думы.
Все осталось, как было. Крепко стояла усадьба. Барышня жаловалась на плохие дела, но ведь так жаловалась и старая барыня. И обе умели все возместить за счет батраков.
Все так же шли дни в усадьбе. Так же стояли над прудом батрацкие дети, с восхищением глядя на жирных карпов. Так же стремглав пробегали они мимо господского дома, пытаясь разглядеть что-нибудь внутри. Так же разевали рты от изумления, увидев мельком в господском саду крупные красные яблоки или укутанные ватой золотые груши, большие, как дыни.