— Княгиня просит Иву Олельковича в упокой! — говорят ему Бояре, почтительно кланяясь, и берут его под руки.

Ива Олелькович не противится. Латы на нем тяжелеют, шлем свихнулся на сторону, голова на другую.

Вот ведут его с честью в палаты Княжеские; проходят широкие сени, проходят дубовые двери, проходят подвал. В подвале темно. Является провожатый с фонарем, отворяют еще двери дубовые, кованные железом, вступают в низменный покой.

Ива покорен, как младенец; он уже едва переступает, храпит. Снимают с головы его шлем, отвязывают меч и тихо, молча, будто боясь, чтоб не разбудить уснувшего богатыря, кладут его на настланные снопы.

Молча, на цыпочках все выходят; двери притворяются; запор скрыпнул; медленно поворачивается ключ, и удар щеколды глухо раздается по подвалу.

XI

Слухом земля полнится, и потому возможно ли, чтоб стоустая молва и велеречивая слава умолчали о подвиге богатыря Ивы Олельковича?

Мамай, сердитуя, как лев, пыхая, как неутолимая эхидна, кочевал уже при устье реки Воронежа. Тут ожидал он своих пособников, Ягайла Литовского и Князя Олега Рязанского; но они, узнав, что Князь Димитрий Московский не утулил[248] лица своего и с Двором Княжеским не бежит в Новгород или в пустыни Двинские, не торопились соединиться с Мамаем.

Особенно Олег, хитрый и увертливый, как птица, следовал правилу: кто силен, тот и прав, кто в золоте, тот и друг; и потому, до времени, он избрал мудрую средину между Мамаем и Димитрием и дружески протянул одному правую, а другому левую руку.

Медленно стягивалась рать его к Оке; Белогородская отчина, принадлежавшая вдовствующей сестре его, Яснель-де, также поставляла часть войска.