– А вот, погоди, – отвечает Прохор Васильевич в какой-то безжизненной дремоте, нерешительности и боязни показаться отцу на глаза.
– Послушай, почтеннейший! – сказал ему, наконец, сурово шурин, – ты когда поедешь на Москву, к отцу?
– Да я, право, не знаю, Петр Яковлевич! – отвечал Прохор Васильевич, – меня тятенька убьет; а я чем виноват?
– Убьет так убьет; а ты все-таки ступай да сознайся во всем; а не хочешь, так куда хочешь ступай; у меня тебе житья не будет!
Что сказал Петр Яковлев, то было решенное дело. На другой день Прохор Васильевич и Лукерья Яковлевна сели в повозку, запряженную в одну лошадь, и поехали шажком по дороге к Москве.
Время было холодное, ненастное; на первом же переезде дождь промочил до костей Прохора Васильевича; на второй же день занемог он опасно и долго был почти в безжизненном состоянии. Когда пришел в память, он увидел себя в темном углу черной избы; подле него сидела Лукерья Яковлевна. Ее нельзя было узнать: так похудела она от слез и бессонных ночей.
– А где Триша? кликни, голубушка, Тришу… Пора нам
И с этими словами Прохор Васильевич снова забылся; а Лукерья Яковлевна снова залилась слезами и начала причитывать скорбным напевом свое отчаяние.
Время летело себе, не заботясь, куда и зачем; а между тем Прохор Васильевич очнулся. Но сырость и холод избы успели напитать собой все его члены, и в продолжение нескольких месяцев он не мог двинуться с места. К счастью, какая-то старуха взялась поставить его на ноги, и поставила каким-то преглупейшим снадобьем, кажется травкой фуфоркой, об которой и помину нет ни в одном гербариуме.
Все, что имела у себя и на себе Лукерья Яковлевна, все было прожито; хоть милостыню побираться идти.