Васильев невольно расхохотался.

— Какая вы чудачка! Нашли о чём спрашивать!.. Я-то почём знаю? Ездил я, что ли, справляться?

— А почему ж бы и нет? — горячо вырвалось у Анны Николаевны. — А если вправду у неё кто-нибудь умирал, а вы выгнали её в эти минуты?

Смех исчез с лица Васильева, и в глазах мелькнула злоба.

— К сожалению, Анна Николаевна, я не сообразил такого важного обстоятельства… Я вернулся с урока уставший, голодный и почти больной… и зяб под воротами… Мне не приходило в голову, — продолжал он ещё внушительнее, — что заботиться о себе — преступно. Я привык видеть от этих людей недобросовестное отношение к их обязанностям и ложь на каждом шагу. И так именно я понял эту выходку её… А если и вправду у неё кто-нибудь умирал или умер, опять-таки я тут не при чём. Мне нужны обед вовремя, покой вовремя, потому что нужны силы и здоровье. И… извините, Анна Николаевна, если я позволю себе думать, что моя жизнь нужна другим… нужна обществу. А я рисковал схватить простуду и слечь… И умереть, наконец… Всё бывает.

— О да! Конечно!.. Искусство выше всего…

В тоне её на этот раз слышалось столько жёлчи, что у Николая Модестовича вдруг пропал аппетит. Он не привык слушать оскорбительные отзывы о значении искусства и уклонялся от подобных споров. От Анны Николаевны всех менее согласился бы он выслушать, что есть в жизни что-нибудь важнее искусства. Он отодвинул тарелку и помолчал, стараясь сдержать овладевшее им раздражение.

— Вы, конечно, это серьёзно сказали об искусстве? — осведомился он, понизив голос.

— Нет-с, Николай Модестович! С иронией сказала, представьте!.. Для меня есть в жизни кое-что выше и заветнее искусства.

Она смотрела ему в лицо прямо, дерзко, словно бросая вызов. Он удивлённо раскрыл красивые глаза, и губы его задёргало чуть заметной судорогой волнения.