За два месяца существования «Жизнь» трижды переменила состав сотрудников и в зависимости от настроения Новомирского ежедневно меняла окраску. Сегодня она пророчествовала о национальном значении советов, завтра проклинала совнарком, послезавтра требовала интервенции…
Потом и «Жизнь» закрылась, оставя память о забавном сумбуре. Потянулись горькие дни.
Во весь рост пред Боровым и Новомирским стал вопрос о выборе.
И как они не захотели найти общего языка с московскими анархистами, как они не сумели дойти до конца в борьбе с большевиками, так эстетизм Борового и жажда творчества Новомирского отшатнули их от возвышения на службе у советов.
В числе безымянных сотен тысяч они гнут свои спины над бездарной канцелярщиной и мерзнут в хвостах.
Испепеленные души! Ненайденные дороги! Испитое до дна отчаянье…
В кабинете у Борового висела гравюра Ван-Дейковского[212] «Карла Стюарта». Когда со стен Лувра на меня глядят устремленные поверх людей — не в небо и не на землю — грустные глаза короля, глаза, исполненные покорным знанием грядущего, я вспоминаю Борового таким, каким видел его в последний раз, в залитой июльским солнцем пустынной комнате запустелой, заброшенной московской квартиры, где двигались и работали одни пауки, а люди жались по углам, серые, голодные, немытые…
В его любимом «Closerie de Lilas», как и прежде, шумные дебаты. Уже нет ни Троцкого, ни Мартова, но приземистый Шарль Рапопорт[213], вздымая свою грязную лохматую бороду, сообщает о радостях советского рая, а печальный, строгий Барбюсс[214] читает стихи, посвященные московским пророкам. Дремлет за прилавком обтерпевшийся хозяин, суетятся шустрые гарсоны, на улице гудят такси, и жизнь ползет — ничего не знающая, ни о ком не помнящая, все взвесившая, проклятая!..