– Черемшанский. Шура, – отвечает он.

Я хватаю его за руку и тащу к своей комнате; ключ у меня никак не попадает, куда надо, и не поворачивается. Шура отводит мою руку и отпирает дверь.

– Рассказывай, ну рассказывай скорее! Где ты был? Почему не писал? Я только что о тебе думала – и вот ты тут!

Сперва мы говорим бессвязно, то и дело перебивая друг друга и почему-то стоя. Потом, спохватившись, я усаживаю его в единственное своё кресло и снова прошу:

– Расскажи, всё подряд расскажи, с самого начала.

…Мы учились вместе с третьего до десятого класса. Мы дрались в третьем и четвёртом, а с пятого крепко подружились. Шура был очень способный: литература и математика, химия и история, музыка и рисование – всё давалось ему удивительно легко. «Особые склонности проявляет к точным и гуманитарным наукам», из года в год писали в его характеристике. Анна Ивановна всегда говорила, что побаивается этих разносторонних способностей: плохо, если человек не умеет сосредоточить свои желания и стремления на чём-нибудь одном. «Как бы дилетантом не стал – всего понемножку». Но в восьмом классе Шура заявил, что будет учителем, и стоял на этом твёрдо. «Такой способный – и учителем! – говорили многие. – Да ведь для тебя все двери открыты – с такими способностями иди куда хочешь, хоть в профессора, хоть в артисты». – «Вот и хорошо, если есть способности, – спокойно отвечал Шура. – Кому их и иметь, если не учителю».

Я думаю, это решение у него сложилось так же, как и у меня: мы очень любили Анну Ивановну. С самого детства она была для нас тем человеком, на которого хотелось походить во всём.

«Знаешь, – часто говорил Шура, – ведь всякое бывает настроение. Иной раз кажется: всё у меня плохо и никогда ничего хорошего не будет… Приду к ней, посижу немного – и ухожу так, словно всё хорошо и ничего плохого не было. Тепло около неё! Тепло и ясно. Умеет она создавать вокруг себя такой особый климат. Завидное качество – нам бы так!».

У самого Шуры характер был совсем иной. Его далеко не все любили в классе. Многим досаждал его насмешливый, острый язык; это был уже не юмор, как у Анны Ивановны, а ирония – и презлая. Но Анна Ивановна говорила: «Он у нас как черепаха – панцырь жёсткий, а внутри мягко». И это было верно. С теми, к кому Шура привязывался, с кем он дружил, он умел быть очень сердечным и братски ласковым.

Мы кончили десятый класс накануне войны. Я поехала с братом в Ленинград. Шура собирался с туристами на Кавказ. Вернувшись в Москву, мы уже не застали его. Только путь его привёл не на Кавказ, а в Горьковское артиллерийское училище и оттуда через полгода – на фронт. Он писал Анне Ивановне, и мне, и ещё некоторым нашим школьным друзьям, но письма эти становились всё реже, всё скупее, а последнее время и вовсе перестали приходить. Мы знали только, что Шура жив и находится где-то на Украине. И вот он здесь, у меня, сидит и привычно постукивает пальцами по краю моего кресла. Внешне он всё такой же: светлые волосы над высоким выпуклым лбом; серые, глубоко посаженные глаза под густыми, темнее волос, бровями смотрят пристально и насмешливо; твёрдый маленький рот трогает та же колючая усмешка. Тот же человек – и всё-таки другой, не похожий на прежнего моего школьного товарища.