Наконец часа через полтора за деревьями замелькали знакомые фигуры, раскрасневшиеся физиономии и послышались голоса, которые могли принадлежать только Левину и Саше Воробейко. Эти двое не знали полутонов; даже когда они разговаривали со мною с глазу на глаз, я не могла отделаться от ощущения, что они рассчитывают на аудиторию по меньшей мере в полсотни человек.
Наши пятнадцать лыжников шли гуськом, соблюдая дистанцию в два-три метра. Это был внушительный отряд. Впереди шёл Шура; замыкающим, как всегда – Лёша Рябинин. Мы помахали им, и они подкатили к нам – румяные, разгорячённые, весёлые, с блестящими глазами. Лабутин тотчас раскрыл свою аптечку и стал придирчиво осматривать всех по очереди. Вот он уже пытается доказать Гаю, что у него обморожена щека. Мы хохочем: Саша румян, как яблоко.
– У Бориса белые уши! – уверяет Лабутин.
– А тебе что надо: чтоб они у меня были зелёные? – спрашивает Боря.
– Если белые, значит обморожены! Давай я потру варежкой, а потом смажу.
– Мажься сам, пожалуйста!
Лабутину непременно надо пустить в ход своё уменье массажиста и запас вазелина, да вот беда: никто не обморозился!
– Ну, вот что, – говорит Шура. – Всех нас в детдом, наверно, не пустят – разная там инфекция и прочее такое. Поэтому подождите немного за оградой. Я войду, всё выясню и сразу вернусь к вам.
Мы остановились поодаль, а Шура пошёл к калитке. Сквозь решётку мы видели, как он подошёл к крыльцу, позвонил; ему открыли, и дверь снова захлопнулась. Ребят охватила настоящая лихорадка. Я не могу отвлечь их ни расспросами о том, как они дошли сюда, ни рассказами о том, как доехали мы на «кукушке» и как потом лепили лыжника. Им не до того: они ждут.
Наконец дверь снова отворилась, и появился Шура с высокой немолодой женщиной в пальто, накинутом на плечи. Мы внимательно смотрим на обоих, стараясь прочесть ответ на их лицах, но они идут не спеша, разговаривают о чём-то и даже не смотрят в нашу сторону. Румянцев и Воробейко кидаются к воротам, за ними – остальные.