Много распространяться о Блудове мне нечего: он давно и коротко знако́м моим читателям. Говорили, что Государь имел намерение назначить его товарищем министра внутренних дел, но что будто бы князю А. Н. Голицыну, премного оскорбленному преемником его Шишковым, казалось забавным к престарелому ребенку приставить довольно молодого еще дядьку, того самого, который мальчиком писал на старика эпиграммы и которого имени тот равнодушно слышать не мог. Уверяли, будто Голицын представил Государю, что часть вверенная Шишкову, более согласна с прежними, любимыми занятиями Блудова, и он назначен был товарищем министра народного просвещения.
Некоторые из директоров департаментов Министерства Внутренних дел, старее в чине Дашкова, обиделись, когда его назначили товарищем к их министру. Но в этом человеке было нечто равняющее его тотчас с местом, которое он получал, как бы высоко оно ни было: какая-то нравственная сила, которой скоро и охотно покорялись ему подчиняемые. Он также не вовсе безызвестен моим читателям. Им предоставляю я посудить о чувствах, какие возбудили во мне сии назначения. Зависти я никогда не знал; правда, иногда сильно досадовал я, видя быстрое возвышение злых глупцов, ибо в этом я видел вред для службы и для общества; за то с какою искреннею, неописанною радостью смотрел я на успехи людей мною любимых и достойно уважаемых!
Нечто странное происходило тогда во мне. Расстройство нерв производит душевную, жестокую болезнь, которую не испытавшим ее трудно, почти не возможно объяснить. Когда эта боль совершенно утихает, остается еще волнение в крови, порождающее приятные и сильные ощущения; они неизвестны в спокойном, совсем здоровом состоянии. Два года сряду всё более и более прилеплялся я к Воронцову, высоко оценивал похвальные его свойства, украшал его теми, коих он и не имел. Всё что после происходило между нами, должно было охладить меня к нему. Горько было для меня разочарование и оставило некоторую пустоту в сердце. В первый роз в жизни почувствовал я в нём необходимость нового обожания, потребность нового кумира. Я не искал его: он сам собою представился. И это был человек, которого не более пяти раз случалось мне издали видеть, которого в этом году ни разу я не встречал, и это был Николай Павлович. Я от всей души любил кротость его брата, как всякий добрый русский гордился его славой и оплакал кончину его. Тут было совсем иное: восторженность, энтузиазм. Да не подумают однако, что счастливые, всем сердцем моим одобряемые его выборы, породили во мне сии чувства: нет! Но ясность в выражении желаний, но прямота его действий, но твердость его воли, но заметное его руссолюбие: вот что пленило меня, ну, право как женщину. Продлилось ли сие обожание? Здесь сказать еще не могу. Теперь я верую в одно Божество, Ему одному в душевном умилении поклоняюсь, Тому, Которому молиться учили меня еще с малолетства.
Давно уже наступила пора, прибавить ли? давно уже прошла пора отправиться мне к должности. Шесть месяцев после моего назначения я не думал еще трогаться с места. Осуждая Тимковского за его медленность, я не предвидел, что обстоятельства заставят меня поступить почти так же как он. Летом с болезнию моею мне не было возможности думать об отъезде. В начале осени, когда двор воротился из Москвы, пытался было я приткнуться к какому-нибудь министерству, чтобы оттуда занять потом иное место; но мне объяснили, что, если не вступая в должность, к которой назначен, буду проситься об увольнении от неё, то навсегда должен буду расстаться с службой. Потом пугала меня мысль о дальнем пути, в глухую осень и со здоровьем не совсем еще исправным. Что же более всего останавливало меня — был совершенный недостаток в деньгах. Небольшая их сумма от жалованья, сбереженная в Бессарабии на черные дни, в Петербурге, была вся истрачена. Однако же я начал собираться в дорогу на обещанные мне взаймы тысячу рублей ассигнациями.
По службе принадлежал я тогда к двум министерствам, Финансов и Внутренних Дел. Вместе со званием Керченского градоначальника был я и начальником таможенного округа. Это поставило меня в необходимость перед отъездом явиться к министру Канкрину. Я знал, что он не благоволить к Воронцову и вообще к Новороссийскому краю, и не без труда решился на таковое предприятие; в исполнении его не имел однако ж причины раскаиваться. Я давно заметил, что весьма умные люди почти всегда меня любили. «Отчего бы это было?» вопросил я себя. «Оттого, что, чувствуя свое Превосходство над тобою, они не могут видеть в тебе соперника; а между тем расстояние, тебя от них отделяющее, не так велико, чтобы язык их для тебя остался непонятным и чтобы ты не в состоянии был дать настоящую цену их умственным способностям; к тому же в разговорах с ними ты всегда наслаждается, и это у тебя написано на лице». Этим ответом, самому себе данным, остался я доволен, хотя он и не совсем польстил моему самолюбию. После обмена нескольких слов с угрюмым Канкриным, сделался он как будто ласковее и повел меня в свой кабинет, где посадил против себя подле камина и начал пускать ужаснейшие облака табачного дыма. Глаза мои страдали; но я заговорился, заслушался. Я коснулся Бессарабии, сказав ему, что я был в ней единственным в России вице-губернатором, который не имел чести находиться под его начальством. Он с любопытством стал меня расспрашивать о сем крае; пользуясь сим, я старался представить ему, сколь вредно для благосостояния области положение, в котором она находится, будучи стиснута на всём протяжении своем двумя таможенными линиями, Прутскою и Днестровскою. С гневом сказал он мне: «Я вижу, вы хотите лишить нас большего таможенного сбора; да этому никогда не бывать». Как умел старался я доказать ему, что промышленность и торговля страдают оттого в Бессарабии и что когда они оживятся, то гораздо более будет пользы для казны. Он возражал с жаром; оставаясь почтительным, я не уступал ему. Чем же кончилось? Он изрек: «впрочем, патушка[72], я не сказал последнего слова; я этим делом займусь, подумаю и, может быть, ваше желание исполнится». Главное желание мое состояло в том, чтобы, со снятием таможенной линии, маленькая Бессарабия удобнее могла быть поглощена огромной Россией. Дурак бы рассердился и, может быть, указал бы мне двери; но это был Канкрин. Зная сколь все минуты для него дороги и начиная чувствовать боль в глазах, я хотел было сократить свое посещение, но он меня удерживал. Увидев столь неожиданное для меня благорасположение его, я дерзнул обратиться к нему со всепокорнейшей просьбой: объяснил ему причины удерживавшие меня в Петербурге и просил, чтобы жалованье мое (которое простиралось тогда до десяти тысяч рублей ассигнациями) за время просрочки не было задержано. Он подумал и сказал: это не совсем в порядке; но так и быть, я не забуду и распоряжусь, чтобы вы были удовлетворены». С предовольным сердцем и с распухшими веками воротился я домой.
Дни через два потом отправился я к министру внутренних дел за приказаниями и наставлениями. Это было не в первый раз, кажется в третий по возвращении его из Москвы. Старив Василий Сергеевич был добр и ласков; заставит, бывало, меня подождать с минуту, позовет потом к себе и усадит; но лишь только я заикнусь о чём-нибудь дельном, он меня перервет и найдет средство меня учтиво выпроводить. В бесконечной России, где со всех концов дела стекаются на один пункт, при централизации нашей, министру необходимы энергия и деятельность средних лет. Опасаясь быть раздавленным, семидесятилетний Ланской весьма искусно должность свою обратил в синекуру. Один он из министров не обиделся, когда ему дали товарища. Дашков еще довольно молод и не довольно чиновен, чтобы надеяться скоро занять мое место, вероятно подумал он. Передам ему власть, свалю на него всю обузу; пусть как хочет возится с директорами, а я спокойнее буду восседать на высоте. По крайней мере действия его были согласны с этим мнением. «Ну что вы?» сказал он мне. — Да приехал откланиваться вашему высокопревосходительству. — «Куда же вы спешите, поживите еще с нами». — Я уже и так живу здесь седьмой месяц после назначения к должности и боюсь ответственности. — «О, это дело другое!» Вот наш разговор. Потом заговорили о чём-то другом.
Не понимаю и не помню как речь зашла о Варшаве и о живущем в ней, бывшем первом секретаре Китайского посольства Байкове, которого лет двадцать потерял я из виду. Одно уже имя этого наглого человека сделалось неблагопристойностью. Министр с веселым видом и весьма вольным слогом пустился мне рассказывать о его похождениях, о его любовных подвигах с польками. Старый Екатерининской гусарской полковник мне весь открылся. Моложе, я бы покраснел, а тут мне даже не стошнилось, и в свою очередь рассказал я два-три анекдота довольно соблазнительных; после того он не хотел меня выпустить. И вот человек, подумал я, который известен своим умом и своею опытностью! О старость, старость с молодыми привычками и желаниями!
О Керчи ни полслова; я знал, что всё будет напрасно. Но за градоначальника её начал я ходатайствовать. При определении в должность все губернаторы получают известную сумму на подъем и путевые издержки; о градоначальниках на этот счет ничего положительного не было сделано; вероятно все были довольно богаты, чтобы не хлопотать о том; мне трудно было без того обойтись. На просьбу мою отвечал Ланской: «пришлите мне записку, я представлю ее в Комитет Министров; я чай у вас там есть знакомые, да и я сам вас поддержу». Вследствие того получил я пять тысяч рублей ассигнациями.
«Да кстати, — вдруг сказал он, — представлялись ли вы Государю?» — Нет, я не почитал себя довольно важной особой, чтобы удостоиться сей чести. «Так если не представлялись, то должны по крайней мере откланиваться: это необходимо». Это меня изумило, то есть обрадовало и вместе испугало. С ребячества, по примеру немецкого учителя моего Мута, звал я наизусть генеалогию всех владетельных домов в Европе, но судьба не допускала меня находиться вместе с самым мелким из их многочисленных членов. От того высоко стояли они в глазах моих: я смотрел на них почти как на исторические лица. И вдруг должен я предстать пред тем, который несравненно их выше, перед державной владыкой своим, увидеть наяву того кем я бредил!
Повинуясь необходимости, наперед поехал я к обер-камергеру графу Литте, который должен был меня представить. Уже в старости был он еще красивым геркулесом, с голосом стентора, и женат на одной из племянниц князя Потемкина, сестре графини Браницкой и княгини Голицыной. Я лично был с ним знаком, много раз обедал у него, но несколько лет как от вельможеских знакомств уклонился. Мне совестно было явиться к нему, однако он принял меня благосклонно, и вскоре потом был я извещен о дне представления.