Наступил для меня сей великий день, воскресенье 23 января 1827 года. В назначенный час явился я в Аничковский дворец, в котором по временам любил жить новый Император, как вместе напоминающем ему молодость его и семейное счастье. Прождав с некоторыми другими гражданскими чиновниками первых пяти классов более получаса в какой-то зале, нас позвали в комнату пред царским кабинетом. Не буду описывать тревожного духа, с каким вошел я в нее. Отворилась дверь, и вышел человек весьма еще молодой, высокого роста, тоненький, жиденький, бледный, с нагнутыми несколько плечами и со взглядом совсем не суровым, каким ожидал я его. Откуда взялись у него через два года спустя, вместе с стройностью тела, эти богатырские формы, эти широкие грудь и плечи, это высокоподнятое величественное чело? Тогда еще ничего этого не было. Надобно было ему обойти наперед всех представляющихся, чтобы дойти до меня; ибо я всех моложе был чином: кажется, было мне довольно времени, чтобы ободриться; напротив, смятение мое всё более возрастало. Когда же с приветливою улыбкой он обратил ко мне несколько приветливых слов, то в одну секунду верноподданический мой страх превратился в неизъяснимую радость. Он сказал, «что Керчь по положению своему может сделаться большим, богатым, торговым городом, и что он ожидает того; ибо городок сей отдан в хорошие руки, прибавив, что много наслышан обо мне с самой лучшей стороны». Не помню, что отвечал я; но помнится только, что не совсем глупо. Керчь, ужасная ссылка! После того я так бы и полетел в тебя. И что я говорю? После этого представления, опять полюбил я жизнь и ею рад бы был пожертвовать для него.

Тотчас за тем в другой зале последовало другое представление, молодой Императрице. Я увидел женщину стройную, хотя не с веселым, однако же с наиприятнейшим лицом, премиленькую барыньку или барышню, щеголевато одетую по последней моде. Тогда был траур по герцоге Йоркском, и хотя она была в черном платье, однако бархатном с цветными лентами и в берете, только что вошедшем в употребление головном уборе, который мне показался весьма странным. Не говоря ни слова, пожаловала она мне ручку, которую я поцеловал. У меня что-то в сердце стеснилось: по моим старинным понятиям, русскую Царицу хотелось бы мне видеть отличною от всех других смертных жен, как бы они красивы ни были. А всё-таки, смотря на нее, так сказать сквозь супруга её, я благоговел перед нею.

Тем всё еще не кончилось; нас повезли в зимний дворец представляться Марии Федоровне. Тут увидел я настоящую Императрицу. Она с головы до ног одета была в черное платье, по случаю кратковременного траура, но как бы в обычное одеяние после потери обожаемого сына, Врожденная милость светилась в очах этой твердой жены, красота прежних лет всё еще проглядывала из-за морщин, неумолимым временем наведенных на лицо её, величавый голос её не терял благозвучия от картавого слегка произношения слов, и в старости её находил я нечто еще обворожительное. Она удостоила меня разговором по-французски, расспрашивала о прежней службе моей, расспрашивала о Крыме, о его климате, о его жителях. Ободренный, восхищенный, я пустился врать о такой стране, которой еще не видал; сказал, что недели через три или четыре надеюсь найти там розы, а она сказала, что ей приятно думать о счастье, коим могут пользоваться поселяющиеся в том краю. Эти десять минут разговора остались самой блестящей точкой в моих воспоминаниях.

Уставши от различных сильных ощущений в это утро, я как не свой воротился к себе и с того же дня деятельно принялся за сборы к отъезду. Они продолжались около недели, и наконец, прощаясь с любезными моему сердцу, я просил их не забывать, не оставлять меня, можно сказать в чужой, дальней стороне.

VI

Москва в 1827 году. — Тухачевские. — Харьков. — Екатеринослав. — Симферополь. — Феодосия.

Ровно через неделю после представления моего, в воскресенье 30 января в восемь часов утра, оставил я Петербург. Зима стояла в нём такая теплая, какой не запомню; только 14 декабря, в день годовщины после бунта, Нева покрылась льдом, и в январе при всяком появлении солнца таяло на мостовой и капало с крышек. От того и мне по шоссе ехать было трудно, особливо в коляске на полозьях. Однако, понадеясь на возрастающие силы, сгоряча в первый день сделал я 140 верст, но в Чудове принужден был остановиться и ночевать.

На другой день опять должен был я остановиться в Новгороде, чтобы отдохнуть, отобедать и попытаться увидеть содержащегося под стражей племянника моего Алексеева; но меня к нему не пустили, и я поехал далее. За Бронницами прекращалось тогда шоссе, на дороге было гораздо более снегу, особенно в Валдайских горах, и оттого-то мог бы я ехать шибче; но оставшаяся слабость не дозволяла мне и ста верст сделать в сутки и каждую ночь заставляла ночевать. Таким образом полегоньку дотащился я до Москвы, 5 февраля поутру.

Грустная встреча ожидала меня в ней. Хотя зять мой генерал Алексеев физически и немного пострадал от первого удара паралича, но весь нрав его изменился: постоянная задумчивость заменила в нём бодрость, шутливость, беспечность, которые прежде никогда его не покидали; а бедная сестра моя, укрепясь верою, старалась показывать твердость, но глубокая горесть ее снедавшая, всегда была заметна. Над их первенцем всё еще висел меч неправосудия. У них остановился я и сколько было возможно старался ободрить, обнадежить и развеселить их. Люди вслед за Фортуной бегут от печали; немногие только короткие часто навещали их, посещения же других знакомых всё более редели. И по чувству, и по обязанности большую часть времени проводил я с ними, а нельзя же мне было не пожелать увидеть нескольких приятных или почтенных знакомых в Москве.

В Английском клубе встретил я кн. Ив. Дмитриева, и в этот приезд знакомство мое с ним завязалось покороче. Если бы частые, утренние посещения мои ему наскучили, я бы тотчас заметил; но, кажется, было совсем противное. Он был всегда степенно весел, пока разговор не касался недавно умершего друга его Карамзина. Один раз позвал он меня к себе обедать вместе с некоторыми литераторами и полулитераторами, коих не вижу нужды называть здесь. Замечателен был мне сильный спор, который после обеда зашел о романтизме и классицизме. В Бессарабии и потом в Петербургском уединении моем едва подозревал я существование первого, а тут познал, сколько силы он уже успел приобресть.