Еще захотелось мне видеть другого старика, которого общество мне было столь же приятно, хотя в другом роде. Швейцарец-француз Кристин помолодел, стал добрее с тех пор, как патрон его, граф д’Артуа, под именем Карла X, начал царствовать во Франции. Душа его рвалась туда, он мечтал о переселении; многолетние привычки, удобная, красивая оседлость, собственный дом, старость, а паче всего старая ведьма, графиня де-Броль, его околдовавшая, приковывали его к Москве У него часто бывал один прескучный, по моему даже нелепый, француз Декамп, который приехал с тем, чтобы на публичных лекциях преподавать новейшую французскую литературу, и Кристин помогал ему набирать подписчиков и слушателей. Он с глубоким презрением говорил о Расине, о Буало и даже о поэтическом таланте Вольтера, и всё называл новейших писателей, Виктора Гюго и других, которых гениальные мысли, не стесненные узами правил Аристота, возьмут высокий полет и должны удивить мир своею смелостью. «Да ведь совершенное безначалие в словесности рано или поздно должно повлечь за собою ниспровержение законных властей и постановлений», говорил я ультра-легитимисту Кристину, и никак не мог того растолковать ему. Француз, как бы умен ни был, если нет основательности в рассудке, всегда будет прельщаться всякой новизной.

Несколько лет уже тогда завелась в Москве итальянская труппа; она играла на небольшом театре в доме Ст. Ст. Апраксина, у Арбатских ворот. Но в эту зиму он умер; вместе с его жизнью должно было прекратиться и её существование; последние представления её были на Маслянице. Истинных любителей музыки, как и всегда, у нас было весьма немного; подражание нескольким знатным домам, мода — поддерживали сие частное заведение, которое, впрочем, обходилось довольно дешево. Но и тут говорили, будто тот самый Гедеонов, который после управлял императорскими театрами, а тогда заведовал кассой этой труппы, не всегда держал ее в исправности и часто черпал из неё. Мне хотелось испытать, выдержат ли мои нервы громкие звуки оперы, и я поехал слушать Ворону-Воровку, Россини; к большому удовольствию, которое я ощутил, примешалось еще нечто похожее на боль. Примадонна мадам Анти имела преприятный голос; тенора звали, кажется, Гиеруцци, а у Този был славный бас. Всё вместе было прекрасно, всё было гораздо выше одесской посредственности, хотя далеко от совершенства, которым гораздо позже восхищались мы в Петербурге. Там было ужасно дорого и превосходно, а тут дешево и мило; последнее, мне кажется, лучше, ибо большому числу людей доставляет средства часто наслаждаться.

Тут в креслах встретил я двух одесских знакомых, Пушкина и Завалиевского. Увидя первого, я чуть не вскрикнул от радости; при виде второго едва не зевнул. После ссылки в Псковской деревне, Москва должна была раем показаться Пушкину, который с малолетства в ней не бывал и на неопределенное время в ней остался. Я узнал от него о месте его жительства и на другой же день поехал его отыскивать. Это было почти накануне моего отъезда, и оттого не более двух раз мог я видеть его; сомневаюсь, однако, если б и продлилось мое пребывание, захотел ли бы я видеть его иначе, как у себя. Он весь еще исполнен был молодой живости и вновь попался на разгульную жизнь: общество его не могло быть моим. Особенно не понравился мне хозяин его квартиры, некто Соболевский. Хотя у него не было ни роду, ни племени, однако нельзя было назвать его непомнящим родства, ибо недавно умерла мать его, некая богатая вдова, Анна Ивановна Лобкова, оставив ему хороший достаток, и незаконный отец его, Александр Николаевич Соймонов никак от него не отпирался, хотя и не имел больших причин его любить. Такого рода люди, как уже где-то сказал я, всё берут с бою и наглостью стараются предупредить ожидаемое презрение. Этот был остроумен, даже умен и расчетлив и не имел никаких видимых пороков. Он легко мог бы иметь большие успехи и по службе, и в снисходительном нашем обществе, но надобно было подчинить себя требованиям обоих. Это было ему невозможно, самолюбие его было слишком велико. Оставив службу в самом малом чине, он жил всегда посреди так называемой холостой компании. Слегка уцепившись за добродушного Жуковского, попал он и на, Вяземского; без увлечения, без упоения разделял он шумные его забавы и стал искать связей со всеми молодыми литературными знаменитостями. Как Николай Перовский лез на знатность, так этот карабкался на равенство с людьми известными по своим талантам. Находка был для него Пушкин, который так охотно давал тогда фамильярничать с собою: он поместил его у себя, подчивал славными завтраками, смешил своими холодными шутками и забавлял его всячески. Не имея ни к кому привязанности, человек этот был желчен, завистлив и за всякое невнимание лиц, ему даже вовсе посторонних, спешил мстить довольно забавными эпиграммами в стихах, кои для успеха приписывал Пушкину. Сего не совсем любезного оригинала случится, может быть, встретить на поле, несколько более обширном.

Прошло около двух недель. С самого приезда, рассчитывая, что зимний путь должен прекратиться для меня в Харькове, на наемных отправил я туда коляску свою, а сам купил дешевую, зимнюю кибитку, дабы легче мне было ехать. После обеда, 19 февраля, почти в сумерки, оставил я Москву и ночевал в Подольске. На другой день, сколь возможно сберегая силы свои, опять остановился я ночевать на последней станции не доезжая Тулы, куда и прибыл я 21 числа рано поутру.

По предложению, сделанному мне в Петербурге Тульским губернатором, Николаем Сергеевичем Тухачевским, двоюродным братом моим, и повторенному в Москве супругой его Надеждой Александровной, въехал я прямо в их губернаторский дом, где и был встречен двумя пожилыми девами, сестрами его, Ольгой и Пелагеей Сергеевными. Они показали мне письмо, коим поручает он им, в его отсутствии, угостить меня как нельзя лучше; они и сами готовы были сие сделать, говорили они, и без его предуведомления, по обязанности родства. Их мать, а моя родная тетка, Елисавета Петровна 1821 года скончалась в доме сестры своей, а моей матери, и была похоронена в нашей Симбуховской сельской церкви. С 1815 года не упоминал я об этом семействе, а теперь пришлось к слову. Дела бедного Тухачевского были не в лучшем положении: вследствие доноса по делу о каких-то расхищенных казенных лесах в Архангельской губернии, где он тогда находился вице-губернатором, был он вызван в Петербург. Следствие началось за несколько дней до моего отъезда и не обещало хорошего конца. Жена его в Москве от нервных припадков лечила дочь, которая совершенно разошлась уже с мужем, Кусовым. Состояние их было плохое; не знаю, исключая жалованья, какие средства представляло им губернаторское место, чтобы жить открыто; я думаю, более всего средство делать долги. Целые сутки продержали меня двоюродные сестры мои, закормили и не иначе выпустили как на следующее утро. Никого у них я не видел; день был будничный, великопостный, и не скажу, чтобы я весело провел его.

Последний день, в который хорошо мог я ехать на санях, был 22 февраля: подморозило и дорога была гладкая. Необходимо мне было скорее воспользоваться ею, и я решился ехать день и ночь: только, приехав 23 поутру в Орел почувствовал ужаснейшую усталость и должен был остановиться. На постоялом дворе комната была теплая, стены её так же чисты и белы как и постель, на которую я опустился. Но пока я поел, выспался, погода переменилась, сделалась большая оттепель, я опять заторопился и в тот же вечер пустился далее.

Ну уж ночь была! Глубокий снег растаял, лошади и повозка беспрестанно проваливались, везущие и едущие совсем выбились из мочи, когда показался пасмурный день. Всё-таки днем было виднее, следственно лучше ехать. Как ни старался я в этот день быть неутомимым, однако не мог доехать до Курска: за две станции до этого города остановился я в каменном, чистеньком почтовом домике. От часу становилось не легче; 25-го яркое солнце осветило полурастаявшие снежные равнины. Видно, я спешил, что в Курске, остановясь подле огромной гостиницы богатого Федора Марковича Полторацкого, я не вошел в нее, не выходил из повозки и что-то дал, дабы мне скорее привели лошадей. Целые водопады с шумом лились по бокам улиц этого гористого города. На ночь однако опять я остановился в таком же чистеньком казенном строении.

Знакомого мне губернатора Кожухова не было уже в Курске: в конце истекшего года он был отставлен. На его место назначен тоже знакомый мне генерал-майор Степан Иванович Лесовский, который полковником во Франции был под начальством Алексеева и командовал Кинбургским драгунским полком; но и он еще не приезжал. Заметить должно, что с самого начала этого царствования строго принялись за губернаторов и одного после другого спешили удалить, как бы с тем, чтобы истребить память незабвенного брата их определившего. Особенно сей участи подверглись все те, кои были покровительствуемы Аракчеевым; всех называть не буду, а укажу только на Жеребцова в Новгороде и на Тухачевского в Туле. Им наследовали люди решительно хуже их и долго не оставались на местах. Кожухов пользовался особою милостью покойного Государя, был примерным начальником губернии, был строг в этой беспокойной стороне и сохранял в ней порядок, который никогда уже после того там водворен быть не мог.

Всё более подвигаясь на Юг и 26-го рано поутру проехав городок Обоянь, потащился я то по снегу, то по голой мокрой земле и таким образом дотащился до Белгорода еще засветло. Не по доброй воле остановился я в сем довольно большом уездном городе, некогда губернском, пограничной крепости и местопребывании епархиального архиерея, носившего его имя: мне совершенно отказали дать почтовых лошадей под зимнюю повозку. Я был в отчаянии, не знал что предпринять; а между тем остался в уютной комнате небольшой гостиницы, напротив какого-то богатого женского монастыря. В продолжении вечера успел я надуматься и решился на отважное дело: оставалось еще 73 версты до Харькова; их проехать в двух перекладных, хотя крытых телегах согласился я, живого или мертвого привезут меня в сию спасительную пристань, где ожидал я найти свою коляску. Кибитку свою продать мне нельзя было; я отдал ее в уплату за ночлег и за кушанье. День быль пасмурный, сырой, холодный, 27 февраля, когда рано поутру выехал я из Белгорода. Крохи снега не было в поле, за то грязь препорядочная, и я с каким-то остервенением выносил получаемые мною толчки. На последней станции показалось солнце; ему стоило немного усилий и времени, чтобы разогреть воздух, и совсем повеяло весной, когда часу во втором по полудни приехал я в Харьков.

Спросив, где могу найти я лучшее помещение, мне сказали, что единственная гостиница находится в центре города, и что там же и клуб или зала благородного собрания по примеру других губернских городов. Содержателем был некто Матусков, историческое лицо в летописях Харьковских, которого значительность возрастала вместе с умножением народонаселения и благосостояния сего города. Сделанный Екатериною губернским, он всё еще походил при ней на большую малороссийскую деревню. При Александре основан университет его и учреждены в нём четыре ярмарки, от чего он быстро поднялся. Множество храмов, каменных зданий и правильные улицы украшали его, когда в первый раз я его увидел. Но, о горе! весенней грязью мог он поспорить с Одессой. В первый день я не обратил на то большего внимания; ибо, довольный отведенным мне номером, после сильного потрясения, я до следующего утра с ним не расставался. Я не имел чести увидеть самого г. Матускова, или просто Матуска, как служители его называли, и в том не было большой нужды: стол был отличный, дешевый и прислуга самая исправная.