— Где мы? — спросил я.
— В Вольфенбюттеле, — отвечали мне: — во втором городе Брауншвейгского герцогства.
— Да как мы в него попали? — сказал я: — нам следовало быть в Госларе, — это крюк.
— А всё по милости вашей мы так путаемся, — отвечал Пикулин: — хотели дать прямое направление путешествию нашему, а тут вдруг ничего знать не хотите. Лучше бы я сделал, если бы с самого начала поворотил на Кёльн и на Кассель; там где нет шоссе, есть по крайней мере мостовая.
Он был прав, но неделикатно ему было мне о том говорить. Отъехав немного далее, днем заметил он, что у меня довольно сильный жар, и обещал остановиться в первом хорошем городе. Это был Гальберштадт, до которого, однако ж, оставалось еще семь миль.
Мы приехали в него, только что смерклось. Я объявил, что, не жалея денег, хочу остановиться в лучшей гостинице; мне указали на Розу; по слабости моей в этом названии увидел я хорошее предзнаменование, и ожидания мои оправдались. Меня ввели в комнату, красивыми обоями оклеенную, хорошо вытопленную, вмещающую в себе роскошную постель и всё, что ныне называется комфортом, и в серебряных подсвечниках подали восковые свечи. Доктор-товарищ дал мне что-то успокоительное, я укрепил себя пищею, и с седьмого часа вечера принялся спать. Вдруг будит меня немилосердый Пикулин, уверяя будто полсутки провел я обнявшись с Морфеем, а мне казалось, что полчаса прошло только, как я заснул. Делать было нечего; я чувствовал себя свежее и тверже, встал, оделся и поехал. На ясном небе звезды так и горели, хотя на окраинах его уже вытянулась багровая, малиновая полоса, предвестница бурного дня. Действительно скоро ветер разыгрался и стал свистеть с такою яростью, что того и гляди, что он опрокинет вашу коляску. Странная была погода: ясно, холодно, но без мороза, а то что мы называем сиверко. К полудню опять утихло и потемнело. Укрепленный Магдебург, который вечером проезжали мы, не останавливаясь в нём, в темноте показался мне гигантским городом.
На следующий день, по выезде из Гальберштадта, 30 октября, прибыли мы утром в Берлин, в известный уже мне мир. Названия гостиницы на Липовой аллее, где мы остановились, не помню; комнатой же своею я был так доволен, что первый день не хотел с нею расстаться, тем более что чувствовал себя не совсем еще хорошо. Прогуливаясь, на другой день, по местам мне знакомым, почувствовал я ту скуку и тоску, которую, как уверяют, Берлинский воздух производить во всех приезжих, и от влияния которого я летом избежал. У Пикулина были знакомые медики, ему нужно было с ними видеться, и он располагал пробыть еще два дня, по 2-е ноября. Чтобы не ходить со двора и не скучать одному дома, в книжной лавке купил я французские романы, и в чтении их провел всё время.
Мы отправились по той же дороге, по которой в мае ехал я с Блудовым; только на этот раз дело шло немного скорее: земля подмерзла, ее накатали, дорога стала глаже, и мы более торопились. Повторять названия мест, чрез кои проезжал я на сем обратном пути, означая только день проезда моего, считаю излишним. Ничего примечательного со мною тут не случилось. Одно только заслуживает здесь быть помещенным. В городе Нови, или Нейенбурге на Висле, за столом подавал нам кушанье молодой, почтительный услужливый поляк. На станциях слышал я везде один немецкий язык; тут обрадовался польскому, который немного знал с ребячества, почти как русскому, и с слугой пустился в разговоры. Сродство языков всегда располагало меня быть снисходительным к полякам, несмотря на тысячу причин, кои имею ненавидеть их.
После обеда дал я слуге талер, а он поцеловал у меня руку. Пикулин взбесился. «Кто в Европе у господина станет целовать руку? — воскликнул он. — Одни только поляки и русские умеют быть так подлы!» — «И так добры, — сказал я, — что не гнушаются продолжительно, просто и ласково говорить с низшими. На Западе, — продолжал я, — младшие всегда готовы к восстанию на старших и удерживаемы только их убийственно-холодным обхождением; все состояния находятся там в неприязненном между собою расположении и когда-нибудь дойдут до сильной борьбы. У вас в Европе по возможности воздерживаются от всяких знаков наружного почтения; последователи новых христианских вер и сект, в ней изобретенных, перед Божеством даже не сгибают колен; во храме иные сидят в шляпах. Под именем сохранения человеческого достоинства всем сословиям внушили там гордыню, а от неё не одни люди, но и ангелы пали. Оставьте же нам пока наше смирение; с ним не погибли мы, а напротив недавно спаслись, да еще спасли и других». Так говорил я; откуда у меня что бралось и когда вспомню теперь, то как будто предрекал настоящее. Мой добрый Пикулин, совершенно русский человек, в Воронцовском корпусе был весь вытерт либерализмом, европеизмом, никогда не слыхал ему возражений и оттого не имел случая никогда рассуждать о том. Он не нашел чем бы мне отвечать и старался обратить всё это в шутку.
Как бы ни было, а Кёнигсберг всё-таки столица, да по милости Наполеона несколько времени был еще и королевскою резиденцией: проехать его, не отобедав в нём и не переночевав, было бы неприлично. Эту дань уважения заплатили мы ему 6-го ноября. В том самом трактире и в той же комнате, которую занимал я в первый мой проезд, остановился я; в ней дочитал я роман, купленный и начатый в Берлине, и более ничего в Кёнигсберге не делал.