— Хорошо, — отвечал я, — только часу в девятом вечера.

Про себя подумал я, что тогда уже он меня не застанет. Это было совершенное безумие, и неужели Всевышний строго бы осудил издыхающего сумасброда, когда и законы человеческие, по большей части столь несправедливые и жестокие, так снисходительны к умалишенным?

По выходе игуменьи, несколько часов остался я совершенно один, как будто всеми брошенный; и беспрестанным бдением сам утомленный слуга мой в боковой комнате предался невольному сну. Жар больного воображения стал сильнее действовать в голове моей: одна нелепица сменяла другую. И вдруг на память пришла мне мать моя, о которой во время болезни ни разу я не подумал: до того всё переменилось во мне. Я представил себе горесть её, когда обо мне получит она известие. За нею всё, что мне было любезно, мило, и люди, и места, потянулось передо мною прелестною цепью, которая так и притягивала меня к жизни, коей почитал уже я себя чуждым. Равнодушие, покорность моя к судьбе вдруг превратились в неистовство, в бешенство: я дерзнул самого Бога звать на суд, упрекал Его в жестокости, когда без всякой причины, вдали еще от старости, внезапно лишает Он меня всех даров Своих. Я вертелся, терзал грудь свою, кусал подушки; в душе своей чувствовал адское мучение. Изнеможенный перешел я к умилению. Сквозь опущенные шторы сияло мне заходящее солнце. «Его уже более не увижу, — подумал я; — дай хоть в последний раз взгляну на закат его, столь величественный за Окой». Откуда взялись у меня силы, я встал босой и, держась за стулья, вдоль стены, добрел до окна. Чуткий слуга мой, к счастью, услышав шорох, вскочил и входил в двери в то самое мгновение, когда силы меня оставляли; я зашатался и упал к нему на руки. Он и донес и дотащил меня до кровати, на которую уложил. Скоро сказали, что пришел священник. «Хорошо». вот всё что мог я отвечать. Усадили меня в кресла, посреди подушек, и начался молебен. Холодно, темно, всё повторял я слабеющим голосом. А небольшая комната моя наполнилась всеми любопытными, мне сожительствующими, и по желанию моему, более угаданному, дюжины две свеч горело. Громогласное чтение иерея мне казалось шёпотом, густой туман носился вокруг меня, оконечности тела моего, руки по локоть и ноги по колено, немели, остывали; слух, зрение покидали меня; я отходил. Молебен кончился, и священник, окропив меня святою водой, поднес к устам моим животворящий крест; бессознательным движением, немеющими руками ухватился я за него, как за спасение свое, и прижал к груди. После того уже без памяти положили меня на ложе. Я не умер, а погрузился в мертвый сон, тогда как перед тем редко на полчаса случалось мне забываться.

Надо мной совершилось чудо, точно чудо! Пусть уверяют, что сильное волнение, чувствуемое мною, к вечеру произвело перелом, для меня спасительный. Мне приятно думать, и я в том твердо уверен, что Провидению угодно было, чтоб я еще пожил, погрешил, подурачился, пострадал и пописал. А для чего это? Неразгаданными Его тайнами мы окружены, и бездельные причины как часто порождают важные последствия. Видеть в себе вечно Им избранное было бы слишком безрассудно, и я просто думаю, что когда висел я над могилой и не упал в нее, на то была та же самая воля, без которой волос не спадет с головы человеческой. Подробное описание этой болезни иным покажется скучным. Но многим ли удавалось быть одною узкою чертой отделенными от вечности и круто поворотить от неё вспять? И те, с коими случалось сие, не забывали ли того? А если и не забывали, то верно уже не изображали. Вот почему я думаю, что для иных будет сие любопытно. Я могу сказать, что я отведал смерти, и до того, что в Петербурге, в Москве, успел прослыть покойником: появление мое в сих столицах могло одно поправить сию печальную репутацию.

Утром на другой день Бетанкур прислал узнать, в котором часу я скончался; ему отвечали, что я жив и сплю. Чтобы удостовериться в истине сего донесения, пришел он сам; так случилось, что в эту минуту я проснулся. Он повторил то, что делал накануне, и когда увидел, что быстрота и число пульсаций наполовину уменьшились, забыв опасность, бросился меня обнимать; это одно должно уже примирить меня с его памятью. После того впал я в летаргию, а когда и очнулся, не понимал уже ничего, что мне говорили, никого почти не узнавал и молол всякий вздор. Чрезмерное напряжение жизненных пружин до того ослабило мою голову, что когда мне стало легче, несколько дней я двух идей связать не мог. К вечеру в этот день, 29-го числа, приехал брат мой Павел Филиппович, за которым Бетанкур посылал в Пензу нарочного. Я с трудом и его мог распознать.

Между тем начальник мой со свитой совсем собрался в Петербург. Одного в пустом доме нельзя было меня оставить. На общем, совете с братом положено на другой же день, 30-го, перевезти бренное тело мое в наемную квартиру, к священнику Покровской церкви, на Большой Покровской улице. Ужасные мучения вынес я в этот Александров день: инженеры давали Бетанкуру прощальный обед, у него же самого наверху; полицеймейстер Смирнов хотел тоже подслужиться и привел музыкантов, которые загремели у меня под самыми окнами. Бетанкур в туже секунду велел прогнать их. И действительно, сильные звуки для расслабленных нервов — пытка. Пришедши почти в себя, я, говорят, завопил нечеловеческим голосом. Пока солнце не село, уложили меня в четвероместную карету и вместе с братом потащили вверх на гору. Тряская езда была для меня новою казнью; я не понимал, чего от меня хотят, что творят со мною, и жалобно выл. Бетанкур навестил меня 31-го числа; его узнал я, понял, что он приехал проститься, и слезы показались у меня на глазах. Чтобы успокоить меня, сказал он, что поручил меня попечениям рядом живущей со мною человеколюбивой баронессы Моренгейм, тещи барона Боде. Если б я и понял его, то мало был бы утешен, ибо к этой даме не чувствовал ни малейшей симпатии. 1-го сентября чуть свет уехал он.

Выздоровление не вдруг превращается в приятное чувство: надобно сперва пройти через тоску, действие безмерной слабости. Я, бывало, не смел глаза закрыть: страшные чудовища, которые иногда являют фантасмагорические представления, ничто перед теми, которые мне мерещились. На другие страдания я жаловаться не смею: — они были мне полезны; сильный переворот в составе моем взволновал, расшевелил в нём всё дурное и выбросил наружу; все тело мое покрылось нарывами, которые совершенно очистили во мне кровь.

Мне, впрочем, было хорошо: со мною был брать мой, которого хотя всякий день куда-нибудь звали обедать, во который остальное время от меня не отлучался. Человеколюбивой Моренгейм я в глаза не видал; попечения её обо мне ограничивались присылкою жиденького супа с кухни своей. За то другая женщина, русская, игуменья, часто навещала меня; я не гнал её уже прочь, а с наслаждением внимал речам её, проникнутым христианскою нежностью. Я не дожидался совета её, чтобы 14-го сентября, в день Воздвижения Креста, через силу отправиться в церковь и причаститься Св. Тайн. Не покидая жизни, а возвращаясь к ней, и в здравом смысле, хотел я очиститься святыми дарами. По совершении сего, вдруг так быстро стали приходить ко мне силы, без помощи лекарств, даже подкрепительных, о коих давно уже я слышать не хотел, что брат мой, не находи более присутствие свое для меня необходимым, через два дня, 16-го числа, отправился в обратный путь.

Через несколько дней я в состоянии был тоже сделать. Меня удерживали; мало знакомые, а иные вовсе незнакомые желали меня у себя видеть и в честь мою давали обеды, не из особого уважения какого, а из любопытства посмотреть на воскресшего, из гроба подъятого Лазаря. Сверх того пугали меня поздним осенним временем; но я во всём полагался на испытанное мною милосердие Божие; никогда еще вера моя в него так тверда не бывала. Какие обеты давал я тогда, и увы, как исполнил я их!

Итак, в уповании на помощь Господню, выехал я 28-го сентября, ровно через год после выезда моего из Парижа. Новое чудо! В воздухе сделалось не тепло, а жарко как летом; только после вечерней прохлады скоро наступала осенняя стужа, но я уже был в Озябликовском погосте, где нашел теплый и покойный ночлег. Несколько дней сряду стояла такая погода; но дорога скоро меня утомила, более семидесяти верст в день я сделать не мог и всякую ночь останавливался. Вторую провел я в Муроме, третью во Владимире, четвертую, в день Покрова, в городе Покрове, пятую в Новой деревне. Коротенькую станцию до Москвы сделал я 3-го октября.