Ямщик привез меня в трактир Лейпциг, на Кузнецком мосту, от которого осталось лишь одно только имя: при общей поправке, перестройке, сочли его лишним и уничтожили. Поблизости я поспешил к приятелю моему Александру Григорьевичу Товарову; но он дом свой продал и поселился в Старой Конюшенной, в квартале, в счастливое время Москвы мало кому известном, но после пожара вошедшем в моду. После обеда Товаров приехал сам за мной и перетащил к себе. Мне еще очень нужны был дружеские беседы и попечения.

Мне бы следовало не останавливаться, но как быть! Тут только в Москве почувствовал я вполне то благосостояние, коим пользуются больные вскоре по выздоровлении. Пять лет перед тем оставил я ее в развалинах; тут не мог я налюбоваться белокаменной, красным солнышком постоянно освещаемою; много было в ней древнего, живописного, ничего старого, всё свежо, всё ново, всё выпрямлено, всё изукрашено. Впрочем, город был довольно пуст; невиданная вешняя теплота в глухую осень вероятно удерживала еще помещиков по деревням. Хозяин мой сам подговаривал меня ехать, пользоваться благоприятною погодой, которая со дня на день, с часу на час, может измениться. Я ни о чём не заботился; про то знает высший мой Хранитель, думал я. На Бога надейся, а сам не плошай, говорил мне Товаров.

Однако ж я послушал его и 11-го октября оставил Москву. Видно, и тут силы не совсем во мне пришли, ибо я ехал также медленно как из Нижнего. В самый день моего отъезда, небо из светло-голубого превратилось в серенькое, но дождя не было, и дорога была сухая. Только 13 числа, когда ночью въезжал я в Торжок, пошел первый дождик, сильный, летний, еще не осенний. На другой день воздух вдруг похолодел и отсырел, и я должен был бороться с дурною дорогой и с дурною погодой; но я как-то не унывал, тепло одевался, преимущественно ночевал в теплых ямских избах. За Новгородом сделалось мне гораздо хуже, когда 16-го числа должен я был рано остановиться на станции Чудово. Я думал, что не доеду до Петербурга, и немного трухнул. Хотя плоть была немощна, но дух еще довольно бодр; с ним собрался я, чтобы до свету 17-го оставить грязную избу, в которую нечаянно попал я на ночь. Тут нужна была твердость: строилось шоссе, его назначено было следующим летом проводить по той дороге, по которой надлежало мне ехать, и её не чинили. Хотя не совсем выяснело, сделался первый изрядный мороз, что у нас называют утренник; грязь не совсем застыла по бревенчатой дороге, где торчали вверх оледенелые бревешки, где образовавшиеся довольно глубокие лужи подернуло льдом: и тяжело, и скользко, и опасно. Четыре часа с половиною нужно мне было, чтобы сделать двадцать пять верст до Померанья. И совершенно здоровому трудно бы было вынести; если бы Бог помог, в этот день хотя бы еще одну станцию отъехать, сказал я.

Лишь только издали завидел я вновь устроенную, славную станционную гостиницу померанскую, как всё переменилось. Куда вдруг девались облака? Без их дурного общества, солнце одно засверкало на небе почти с летнею теплотой, на всю зимнюю разлуку как будто нежно прощаясь с землей. Мне стало отрадно; к тому же, в эту осень только от Померании открыто было шоссе, еще твердое, не изъезженное; с радостным нетерпением помчался я по нём, и 32 версты до Тосны сделал с небольшим в два часа. Я думал, не остановиться ли мне в Ижоре; но когда в сумерки начал я подъезжать к этой станции, небо опять заволокло, и в воздухе кой-где стало показываться что-то похожее на белый пух; тогда я решился не дожидаться зимнего пути. В Царском Селе, чрез которое тогда ездили, настоящим образом пошел первый для меня снег. Метеорологические странности суть дело обыкновенное в Петербурге; в один день видел я три времени года, и на одной неделе, после долгой засухи, был первый дождь, первый мороз и первый снег. На спуске Пулковой горы заметен уже был черный след колес по убеленной дороге. Лишь только поравнялся я с Среднею Рогаткой (ныне Четыре Руки), поднялся такой вихрь, такая буря, такая метелица, что если бы в степи, можно было бы заплутаться. По Петербургским улицам тяжело было ехать; когда же остановился я у подъезда моей казенной квартиры, прежде чем вышел я из коляски, надобно было отгребать снег, наваливший на кожаный фартук её.

Меня дожидались, и всё готово было к моему приезду. Какое наслаждение, наконец, быть у себя дома, в теплых, хорошо прибранных и хорошо освещенных комнатах! По великой усталости я скоро отправился спать. Когда на другое утро, 18-го октября, я проснулся, встал и посмотрел в окно, солнце опять еще сияло, только не грело, и весь Петербург разъезжал в санях, с которыми и не расставался до следующей весны.

XV

Кончина Козодавлева и Вязмитинова. — Перемена по службе.

Сначала исполнил я первый долг: пошел помолиться к Спасу на Сенной; потом второй: явился в начальнику своему. Он что-то чересчур принял меня ласково. Тут не было ни малейшего притворства, а может быть некоторая совестливость. «После такой тяжкой болезни и трудной осенней дороги, вам необходимо успокоение, — сказал он; — я увольняю вас, по крайней мере, недели на три от всяких забот; отдохните, погуляйте на свободе, а потом опять примемся за дело». Я всегда был отменно доверчив; мне и в голову не вошло подозревать тут перемену намерений его на счет будущего служения моего.

Во время моего отсутствия, летом и осенью, произошла одна важная перемена в министерствах. Чтобы не забыть, должен упомянуть здесь о ней. Козодавлев, после кратковременных, но жестоких страданий, умер в июле месяце. Государь получил известие о кончине его, если не ошибаюсь, в городе Архангельске. Он обозревал тогда весь Север государства своего и спешил увидеть Финляндию. Второпях, на всякий случай, поручил он временно его Министерство Внутренних Дел министру просвещения, всё тому же князю Александру Николаевичу Голицыну, который как будто на всё, а между тем ни на что кроме придворной службы, не годился, в чём сознаются ныне самые любимцы его. В начале октября, в самый день возвращения Императора, престарелый граф Вязмитинов совсем оделся, чтоб ехать во дворец, а пока присел и стал подписывать некоторые бумаги. Вдруг рука его остановилась: в одну минуту прекратились все жизненные его движения. С ним вместе скончалось и управляемое им Министерство Полиции.

Оно по прежнему вошло в состав Министерства Внутренних Дел и по прежнему поручено управлению графа Кочубея Он занимал место выше министерского, он был председателем одного из департаментов Государственного Совета, и привял только звание управляющего, с сохранением прежней должности. Одно чадолюбивое чувство могло его заставить вновь посвятить попечения свои искаженному детищу. В кратковременное им управление, любимцу царскому Голицыну полюбилась в нём почтовая часть, и он выпросил себе ее. Из неё составилось особое министерство под названием главного начальства над почтовым департаментом, и в сем виде оно и поныне существует. Сам Кочубей счел нужным передать Гурьеву департамент мануфактур и внутренней торговли. Нет, навсегда уже прошло блестящее время этого министерства.