– Да, – ответила Канних, – хорошо… я возьму его. Я сейчас вам вынесу деньги, – и она довольно нетвердыми шагами прошла в соседнюю комнату.

Старик Шульц долго ждал ее возвращения. Наконец баронесса появилась, держа деньги в руках, и ему показалось, что ее глаза были краснее, чем прежде.

– А скажите, что же в вашей легенде произошло с тем человеком, которого любила маркграфиня? – спросила она, вручая деньги.

– Клевета, как всякая неправда, вышла наружу, – ответил Шульц, – и он в конце концов остался невредим.

И, раскланявшись с баронессой, старик ушел не спеша, оставляя по себе странное впечатление в душе смущенной баронессы.

Он говорил с ней далеко не как торгаш, его речь была плавна, спокойно-уверенна, манеры полны достоинства, и казалось, каждое слово имело значение, по крайней мере для Канних. Что, эта легенда была простым случаем, совпадением, или бриллиантщик, вращаясь в придворных сферах, куда поставлял свою работу, действительно знал что-нибудь? Как бы то ни было, после его ухода баронесса стала беспокойно ходить по анфиладе своих комнат, заложив руки за спину, опустив голову и смотря себе под ноги.

«И зачем я купила это колье?» – спрашивала она себя, проходя мимо столика в гостиной, где стоял футляр с вещью, и косясь на него.

Она была от природы не зла, но довольно легко поддавалась чужому влиянию. Она всегда, всю жизнь все делала как-то благодаря внешним толчкам, иногда рассчитанным, иногда случайным. Теперь врезавшееся ей в память слово «клевета», как огнем, жгло ее мозг.

Пока все совершенное ею по отношению к Литте было под другими формами, под завесой целого ряда силлогизмов, которыми она была доведена до своего поступка, ей казалось оно иным, но, как только было дано настоящее имя, подчеркнуто то, что она сделала, все изменилось.

Сначала она думала, что патером на исповеди ей было внушено написать это несчастное письмо, но теперь она уверилась, что, вероятно, она поняла не так, как следовало, и что патер не мог внушить ей такой поступок.