Барон угрюмо молчал, видимо, относясь вовсе не так уж восторженно к этому новому царствованию, как Проскуров. Ему было нечему радоваться теперь. Все его радости заключались в сыне, которого отняла у него служба, и с тех пор он ничем не мог быть доволен.

— Что же, — продолжал Проскуров, — молодой государь блестяще начал: уничтожил тайную канцелярию, свободу веры объявил, теперь указ о вольности дворянской…

Эйзенбах вздохнул.

— Ты чего вздыхаешь? — спросил готовый уже вспыхнуть Проскуров.

Барон знал и помнил эти его вспышки, но теперь, когда ему все уже было решительно безразлично и он не нуждался ни в чем, он не боялся более этих вспышек.

— Конечно, н_а_м теперь лучше будет житься: возле государя стоят умные немецкие люди, — протянул он. — Король Фридрих — друг ему. Но в том-то и беда, что трудно ручаться за то, что удержится все хорошее, что они сделают.

— Как трудно ручаться?

— А у нас так идет: что сделают сегодня, то разделают завтра… Совсем, как говорится, "славны бубны за горами".

Несмотря на долгое пребывание Эйзенбаха в России и несмотря на его довольно правильную русскую речь, в этой речи все-таки проскакивали значительные промахи. Так, он прилагательное «тучный» применял только к «небу», когда оно бывало покрыто тучами; называл иногда комнату «беспечною», если в ней не было печки, и вместе с тем очень любил, хотя и далеко не всегда кстати, употреблять чисто русские пословицы.

— Вот указ о вольности дворянской, — продолжал Эйзенбах. — Ты знаешь, как он был написан? Говорят, сам государь в сенате сказал: "Я хочу объявить вольность дворянам". Сенат сказал: «Хорошо». Генерал-прокурор Глебов предложил поставить золотую статую новому императору. Сенат сказал: "Хорошо", — и пошел с докладом о золотой статуе. Он получил в ответ громкую фразу, что памятника не нужно — сами дела будут памятником… А о деле и забыли. Прошел месяц. Император пожелал скрыть от Елизаветы Воронцовой, что по ночам он кутит…