Общественный маскарад
Орест Беспалов лежал трезвым на диване в своей комнате, высоко задрав ноги, что означало у него выражение чрезвычайной гордости. Он был трезв потому, что к Саше Николаичу нельзя было подступиться с просьбой о деньгах, так как в своем теперешнем состоянии тот мог сделать «историю» из-за какого-нибудь «гнусного» полтинника.
Саша Николаич был точно зачарованный, не от мира сего. Он ликвидировал свой дом для того, чтобы заплатить двести тысяч дуку дель Асидо, несомненно, тяготился этим, но, чем тяжелее ему было это, тем восторженнее настроенным он чувствовал себя, потому что тем возвышеннее казался ему его поступок, в силу которого он должен был приобрести в глазах княгини Сан-Мартино особенное уважение. Вот потому-то ему сейчас было совсем не до Ореста. И последний чувствовал это и не лез к нему.
Идти за деньгами к Анне Петровне он тоже опасался, потому что только что у нее взял, да и разговор с нею был так труден для Ореста, что он махнул рукой на Анну Петровну.
Он мог бы пойти, конечно, к Борянскому, но у того была картежная игра и главным образом коньяк, или, вернее, коньяк и главным образом картежная игра, а нужно сказать, что и то и другое надоело Оресту. Ему хотелось водки и бильярда, да и путешествие на Гороховую казалось слишком утомительным. Вот почему он и лежал на диване трезвый.
Гордился же он, задрав ноги кверху, тем, что в первый раз получил записку, в которой ему назначили свидание.
Как это случилось и почему, Орест решительно не мог понять и не знал, какая дура (а иначе он и не мог назвать ее) написала ему. А между тем записка была, без всякого сомнения, адресована ему, на его имя, и Орест лежал, задирая все выше и выше ноги, и крутил эту записку в руках.
Свидание было назначено в общественном маскараде, и записка, не обинуясь, обещала ему блаженство, если он придет туда. Подписано же было: «Прекрасная маска».
«Положим, я в последнее время, — рассуждал Орест, — приобрел светские знакомства и увлекаюсь светскими удовольствиями, но общественный маскарад!»
Под светскими знакомствами он разумел Люсли и Борянского, а под светскими развлечениями — то, что находился с ними.