Вдогонку мне что-то ехидное бросил Боровицкий.
Спустя дня два я уехал из лагеря к дяде Ивану.
…У него решил я проверить рассказы о привидениях. Меня надоумили в бурсе, что для проверки надо трижды в полночь посетить кладбище. Сельское кладбище за ригой, за ометами и скирдами, на суглинистом пригорке, упиралось в глубокий овраг со студеными ключами. Около полуночи я тихо вышел из амбара, где спал, и крадучись пробрался на зады. Теплая непробудная ночь нависла над окрестностями. Я дрожал от страха и уже жалел, что покинул нагретую постель. Ничего не стоило возвратиться, укрыться с головой и слушать, засыпая, пение первых петухов, но упрямство толкало меня вперед. Я перелез через кладбищенский плетень. На деревянных крестах клочьями висела темь, могильные холмы походили на горбы неведомых существ, ушедших в землю. Отовсюду слышались шорохи; будто что-то пробегало в траве, шмыгало, сновало и юркало, возилось, выползало, свивалось и тут же исчезало. Шевелились мохнатые кусты, похожие на гигантских пауков, шевелились кресты, точно люди с раскинутыми руками, чтобы поймать и крепко вцепиться; могилы набухали, опадали, кто-то ворочался в самых исподних недрах земли, огромный, неуклюжий, темный. Вспоминались вурдалаки, мертвецы из «Страшной мести», оборотни, нежить. Еще страшнее мне стало. Ноги то делались чугунными и не хватало сил их сдвинуть с места, — то они сами, помимо желания, готовы были нестись куда попало, нестись бешено, ничего не разбирая. Внутренний холод сжимал сердце. Я все ждал: вот-вот случится нечто ужасное: с головы до пят пронзит ледяная молния, потрясет что-то нестерпимое, после чего нельзя жить ни единого мгновения… Сколько времени пробыл я среди могил и крестов, не помню; через плетень обратно перебрался еле-еле и остаток ночи провел дурно, со стонами и с выкриками, от которых сам просыпался.
Днем я томительно ждал ночи. Отступать было стыдно перед собой. В урочный час опять я был на кладбище. Над оврагом спустился туман; внизу журчали ручьи. Мерещилось: кто-то машет лесной, мохнатой ручищей, ворчит, гукает… А вдруг и взаправду раскроется вот эта могила и мертвец с синим, со вздутым лицом, с синими, длинными ногтями потянется ко мне! Я зажмурился и на миг почти потерял сознание. И тут я стал молиться. Я молился без слов, всем моим существом. — Но ведь я не верю больше в бога, — укорял я себя в смятении. Выдержав кое-как искус, я нарочито медленно пошел меж крестов к выходу. Около одной могилы я оступился и едва не упал. И тогда донельзя перепугался я и бросился бежать. Я бежал обезумев, спотыкался, падал и опять бежал. Я задыхался и ничего не видел перед собой. За мной гнались, хватали, опутывали, преграждали дорогу, мне подсекали ноги, бросали меня на землю; кругом все летело, вихрилось; неистовый шум и грохот бились в уши, что-то облипало, мерзкое, жадное и скользкое… Очнулся я у амбара… Дрожа присел я на деревянную колоду. Кудлатый дворовый пес Салтан, с обрывком веревки на шее, выполз из конуры, лизнул теплым и мягким языком мне руку и стал тереть голову о колено. Я поднял глаза на небо. Оно раскидывалось необъятным могучим пологом в вечном, неутомимом звездном круговороте. Жизнь бессмертна! Как живо трепещут звездные миры! И после страхов, после ожидания ужасного, после сумасшедшего бегства и небо, и звезды, и черный серебристый тополь с неподвижной спокойной листвой, и темные капли росы на траве открылись вдруг родными и были как дорогая ласка. Мир с нами! Природа не радуется погибели живущих… В великом жизненном потоке смерть только частность. Бояться нечего и некого! Я обнял и прижался к Салтану, он опять лизнул меня в щеку…
В третий раз уже не надобно было ходить ночью на кладбище. Я перестал верить в привидения…
Третий класс припоминается мне туманно. Учился я исправно. Я смирился. Смирились и другие туги-душители. Мы продолжали дружить; мы братски делились книгами, подарками, гостинцами, выручали друг друга из бурсацких напастей. Жили своей обособленной жизнью и в круг свой не приняли ни одного сверстника. Нередко мы ссорились, но ссоры легко улаживались. Было известно, кто чем живет. Когда съезжались в бурсу после каникул — первые дни не могли наговориться вдоволь. У каждого находилось чем поделиться. Тимоха Саврасов и надзиратели тщетно пытались внести разлад в наше содружество. Нам не позволяли рядом занимать парты, койки, сидеть за одним столом. На нас косились, и Тимоха не раз издевался открыто над «милыми закадычными дружками» и даже поносил нас в речах. Наша дружба и от этого не нарушалась. Только Шурка Елеонский, Хамово Отродье, держался особняком, приглядывался к нам неприязненно, и мы уже жалели, что приняли его в свой круг.
Жилось убого и скучно. Разнообразие внесли новый учитель по церковному уставу Садовский и новый помощник инспектора Фита-Ижица. Садовского сразу прозвали Бараном. У него, сильно лупоглазого, были курчавые волосы на голове в мелких завитушках и длинная борода клином, тоже в завитушках. Скоро про Барана дознались, что он владелец дачки, где с увлечением занимается пчеловодством. Из этого увлечения и стали извлекать пользу. Бурсак, имя рек, запустив занятия по уставу, однажды вызывал в перемену на учительской Барана:
— Василий Иванович! По личному к вам делу. Отец развел в деревне пчел, я тоже помогаю ему… Но… дохнут пчелы зимой. Дайте, Василий Иванович, почитать что-нибудь по пчеловодству!
Баран делался мягким и ласковым. Это верно: пчелы требуют знаний и ухода. Отменно хорошо, что воспитанники духовного училища заниматься стали пчеловодством. Благопотребно, благопотребно. За руководствами по пчеловодству дело не станет.
Дня через два лентяй торжественно похвалялся перед бурсаками означенными руководствами. Бурсаки с греготом, басами и октавами, в одиночку и хором нараспев, по-церковному, читали о роении пчел, о матке. Хитрые плутишки весело балагурили, и как бы вытянулся нос у Барана, подслушай он хоть раз, что про него говорилось в досужие часы! Но Баран ни о чем об этом не подозревал. Мало этого. Любитель руководств, улучив удобный момент, подкатывался к Барану и выклянчивал у него поблажки; он, Голопятов, утомлен; недавно болел ангиной, увлекся вчера до того руководством по пчеловодству, что, говоря по правде, не приготовил ни одного урока, также и по церковному уставу. Баран благосклонно выслушивал эти разглагольствования, давал отсрочки, спрашивал легко любителя руководств, подсказывал сам ответы, прощал шалости. Тогда за первым балбесом поспешал к Барану второй балбес, третий: