— Благодарю вас; так и запишем.
Балабанов вздыхал, брал ручку, неторопливо записывал; записав, смотрел в окно на светло-зелёный куст акации, державший в себе груды солнечной руды, и, как бы раздумывая вслух, говорил, по-видимому, забыв о правилах допроса:
— В сущности, вам можно даже завидовать: omnia mea mecum porto — всё моё ношу с собою. Никаких обязательств. Одного только не понимаю — зачем вам, сыну священника, заниматься революцией?
Обходя щекотливый вопрос о революции, я соглашался с ротмистром: действительно, очень приятно жить, не имея прочной оседлости; к сожалению, в моем положении есть некоторые неудобства: существуют тюрьмы, ссылки, жандармские управления.
Балабанов сочувственно кивал головой:
— В самом деле, это очень неудобно, но вы сами виновны во всех этих превратностях.
Он был очень вежлив, мой холёный ротмистр: избегал называть тюрьму — тюрьмой, жандармов — жандармами. Поговорив ещё о «превратностях», он спешил закончить допрос, уже нимало не пытаясь «застать преступника врасплох». Отпуская меня, Балабанов неизменно с сожалением замечал:
— Вы неисправимы. До свидания.
Мы мирно расставались.
Но иногда в комнату входил начальник управления полковник Иванов, средних лет, поджарый, стройный, со скуластым, бледным и умным лицом. Мне казалось, что для начальника жандармского управления он слишком хорошо осведомлён о наших делах. Он знал о наших спорах, разногласиях, о группировках и течениях, о съездах и конференциях, умело ставил вопросы, его догадки часто были верны и остроумны. Полковник Иванов утверждал, что задача жандармов состоит в том, чтобы направить русское рабочее движение по эволюционному пути; между существующими революционными партиями большевики представлялись ему наиболее опасными, но он верил, что рано или поздно революционная романтика в России будет изжита, восторжествуют трезвость и реализм. Пример Запада очень показателен.