— Вы же недавно наставляли меня, Анна Павловна, — называли мужиков народом-мучеником.

— Это, — отвечала она мне обыкновенно, — это одно, а гумны от мужиков охранять надо: не ровен час — подпалят, как свеча сгоришь. Приходили ко мне для три тому назад от общества из Хорошавки. «Очень, — говорят мне, — мы вам и даже премного благодарны, Анна Павловна, заместо сестры старшей вы нам, а только лучше вам в город осенью переехать: сами знаете, народ у нас тёмный, неграмотный, прямо сказать, аховый, страшный народ: как бы чего худого не приключилось. Спалим усадьбу, беспременно спалим…» Вот как они сами о себе толкуют, и ты, пожалуйста, не перечь мне. Иди-ко с Лидушкой, покарауль скирды.

Мы и шли.

— Принципиально это совершенно недопустимо, — заметил я Валентину.

— Разумеется, недопустимо. Пожалуй, за такие дела из партии могут выгнать, как ты думаешь?

— Выгонят — не выгонят, а замечание сделают.

Нас обогнала большая лодка, переполненная людьми.

— Должно быть, наши, — сказал Валентин, приподнимаясь и вглядываясь в тёмные силуэты.

Зачем-то он направил лодку к берегу, где плотная громада деревьев уронила чёрную, сплошную тень в воду, закурил папиросу. На миг осветилось его похудевшее бледное лицо, припухлые, ярко-маковые губы, волнистые кудри из-под фуражки.

— Конечно, не в собственности тут дело было. Как это в стихах говорится: «Очи милые мне светят в темноте из-под тёмных, из-под бархатных ресниц». А ничего не вышло.