…Срок моего отпуска давно уже истек. Фон Герлях учтиво проводил меня.

В Петербурге происходили массовые аресты. Митинги, массовки, собрания на фабриках и заводах, в рабочих предместьях продолжались, но с каждым днём их становилось трудней проводить, всё чаще их разгоняли охранка и полиция. Рабочие ходили угрюмые, сосредоточенные. Организация вновь глубже уходила в подполье.

Я сошёлся с кружком путиловских рабочих. Они жили коммуной. С ними я ходил по кружкам, пробирался на завод, в мастерские, нередко ночевал в коммуне, а потом переселился к ним совсем. Руководителями в кружке были смышлёный, интеллигентный рабочий Бойко и Марков, отличавшийся практической сметкой. Голова моя к тому времени ещё не успела остыть от философской отвлечённости, я докучал своим коммунарам и испытывал их терпение экскурсиями в горние области философии, логики и психологии. Я разъяснял своим друзьям различие между трансцендентным и трансцендентальным, определял содержание понятий: материализм, монизм, солипсизм. Я говорил об ограниченности Фейербахова материализма и предупреждал об опасностях, таившихся в идеалистических системах Платона, Лейбница, Беркли, — я заклинал их именами Маркса, Энгельса, Плеханова не поддаваться сомнительному эмпиризму Маха и Авенариуса. Приятели мои, как и следовало ожидать того, пагубных уклонов не обнаруживали, твёрдо держались за ортодоксальный марксизм, но, очевидно, в качестве необходимой самообороны против меня вынуждались прибегать к средствам, приводившим меня в недоумение и даже в уныние. Вспоминаю: Бойко, Марков с товарищами лежат на тощих и грязных тюфяках. Они возвратились с ночной смены, закусили, напились чаю. Пользуясь своим и ихним досугом, я горячо и по возможности популярно знакомлю их с кантовским учением о вещи в себе. Мне кажется, что аудитория внимательно и благодарно слушает мои рассуждения. Странное молчание и ещё более странные звуки из угла, где лежит Марков, заставляют меня насторожиться. Я всматриваюсь в моих друзей. Раскинув ноги, одни мирно посапывают носами, другие мерно дышат в сладком усыплении. Я сконфуженно умолкаю. Вопрос о познаваемости мира остаётся открытым.

За всем тем жили мы непритязательно и весело во флигеле из трёх небольших комнат, неподалёку от завода, братски делились достатками, выполняли аккуратно поручения районного комитета.

Хуже обстояли мои дела на «службе сборов». Я постоянно пропускал рабочие дни. Случалось, я не являлся на службу по два, по три дня. Моя голова, наполненная митинговыми фразами о грабителях и опричниках, соображениями о тактике и бестактности, мыслями о муниципализации земли, о Махе и Авенариусе, плохо мирились с архивными делами «службы сборов». Мои обязанности не отличались сложностью. Я получал «дело» за номером, должен был вносить в журнал, а «дела» складывать в архивные шкафы, по сотням и тысячам, вновь извлекать их оттуда по требованию. Но и в этом я не преуспевал. Сначала я заносил номера в журнал, потом стал складывать синие папки в шкафы безо всякого порядка. Возникали недоразумения, под конец они сделались постоянными. От меня требовали «дело». Поискав, я отвечал, что за мной такого-то «дела» не числится. Производилось дознание, оно устанавливало: «дело» числится за моим столом. Тщетно белокурая и бледнолицая делопроизводительница, сдававшая мне дела, кормившая меня шоколадом (симпатия!) и уверявшая, что у меня «печальные и такие серые-серые глаза», предупреждала меня, предлагала свои услуги по совместному приведению в порядок дел, напрасно вызывал меня наш столоначальник — высокий, тонкий ухажёр с закрученными и перекрученными усиками — и делал прозрачные намёки, всуе мои сослуживцы советовали и убеждали не губить себя — неразбериха в моем архиве росла и увеличивалась.

Нужно ко всему этому прибавить: «вольные» разговоры об опричниках и угнетателях — я на них не скупился и на службе — снискали мне обширную известность. По-товарищески меня предупредили, что жандармское управление Варшавской железной дороги уже наводило обо мне справки. Тогда я решил уйти со службы. Белокурая чиновница в последний раз угостила меня шоколадом, в последний раз поговорила о сродстве душ, столоначальник, к моему удивлению, не обнаружил никакой радости, когда я заявил ему о своём уходе, сослуживцы же позавидовали мне и ещё раз прокляли докучную службу; мы расстались дружески и сердечно.

Произошло всё это в начале года. От недоеданий, от бессонных ночей, от путаницы в голове, от партийной самоотверженности я начал кашлять, страдал малокровием, желудком и головными болями. Нужно было отдохнуть. Валентин из Гельсингфорса переехал в Вильманстранд. Я вновь поехал к нему.

Валентин уже не числился фон Герляхом. Под другой фамилией он жил в финской школе, пустовавшей по летнему времени. Ему не подавали кофе со сливками в постель, прислуживавшая школьная сторожиха относилась, впрочем, к нам очень внимательно. В окрестностях Вильманстранда, игрушечного и опрятного городка на берегу Саймского озера, в лагерях расположились 5й и 7й Финляндские пехотные полки. По постановлению военной организации Валентин переехал сюда для руководства революционными полковыми группами. Он возмужал, вырос, загорел, глаза зацвели ярче синевой. По его словам, военная организация окрепла, расширилась. Матросы и артиллеристы настроены революционно. Пехотинцы более отстали, но и среди них работа идёт недурно. «Вестник казармы» пользуется большим успехом.

С Валентином вместе проживал партийный товарищ «Магомет». Он приехал недели на три тоже по поручению военной организации. В России ему угрожала смертная казнь за участие в военном восстании. Он бежал из тюрьмы. Он отличался положительностью и склонностью к нравоучениям. Должно быть, за эту склонность его и прозвали где-то Магометом. Особенно часто он поучал Валентина, на что имел известные основания. Валентин почти ежедневно посещал кофейню, расположенную у озера. Содержала кофейню вдова-финка. У вдовы была племянница Сильва, лет девятнадцати, с кожей, напоминающей об утренней свежести и прохладе. Она говорила по-русски и сочувствовала социал-демократам. Валентин утверждал, правда, не очень уверенно, что именно это умение говорить по-русски и сочувствие социалистам и является причиной его ежедневных посещений кофейни. Объяснения казались сомнительными, и прежде всего в них сомневался Магомет.

— Мы должны вести себя конспиративно, — говаривал он, солидно поглаживая себя по животу. — Во-первых, — тут он загибал один палец, — ты каждый день торчишь на виду, тебя легко могут заприметить. Во-вторых, — он загибал второй палец, — ты волочишься за девочкой; кто она — неизвестно, наверное (он именно так и произносил — наверное), у ней в голове бантики, фестончики, флейты, женихи и вообще мещанство. Ты можешь проболтаться ей, она скажет тёте, тётка другой тётке, и пошло, и пошло. В-третьих, — он загибал третий палец, — ты вступаешь с ней в связь; следовательно, ты должен назначать ей «явки», а эти явки мешают работе.