— Можно тут подле вас сесть? — спросил я.
Лизавета открыла глаза, глянула на меня и ответила:
— Садись.
— Закусывают? — спросил я, кивая ей на дверь жилища.
— Уж и не говори! — ответила она, вздохнула и снова закрыла глаза.
Долго мы так сидели, — она в дремоте, а я, прислушиваясь к пиршеству за дверями, размышлял, сопоставляя, соображая, теряясь в предположениях и догадках.
Вдруг у меня блеснула счастливая мысль.
Лизавета отличалась как неутомимым трудолюбием и терпением, так и простотою и безыскусственностью. Род человеческий она, так сказать, разделяла на две партии. Одна партия называлась у нее наши, люди, а другая партия — хозяева, господа. С последними она была скрытна, осторожна, недоверчива; но зато с первыми обходилась, как с родными братьями. Раздражительности, суровости, чванства у нее и в помине не было. У нее не было даже особого к кому бы то ни было пристрастия, и никому она не оказывала предпочтения. Она одинаково охотно могла беседовать и с испытанными жизнью старцами, и с своими однолетками, и с несмысленными детьми, даже с младенцами. У нее была на деревне крестница, приходившая навещать ее в большие праздники. Эта крестница была столь крошечна, кругла и румяна, что ее прозвали «вишенкой». Она обыкновенно подходила к Лизавете чинно, кланялась ей низко, но вслед за тем вдруг оживлялась и говорила: "Дай гостинца!" И сколь бы Вишенка ни просидела, других у ней речей не было. А между тем Лизавета, снабдив ее гостинцем, пускалась с нею в большие и серьезные рассуждения.
— Вот погоди-ка! — говорила она ей. — Как вырастешь, так ты узнаешь, каково жить в людях. Это ведь только так говорится, что «добрые» хозяева; хоть они и добры, а все они жмут из тебя сок. А уж как лихие… Ну, не приведи бог!
Вишенка ее прерывала: