Я не тревожил. Я стоял и глядел ей в лицо. Я искал той "смертной черты", которая, по словам Андреевны, уже легла на нем.

Черты этой я уловить не мог, но когда глаза мои обращались вопросительно на лицо Андреевны, я, замирая, ясно видел, где жизнь и где смерть.

Она все лежала с закрытыми глазами, повторяя от времени до времени только одно слово:

— Душно! душно!

Раз только ночью она вдруг открыла глаза и проговорила:

— Тимош!

Я не узнал ее взгляда, ни ее голоса. Прежнего живого в них уже ничего не было.

Тщетно я, трепещущий, наклонясь ближе, ждал прощальной ласки, прощального слова, хотя прощального взгляда, — смерть уже завладела ею и более ничего мне не уделила.

Агония продолжалась еще двое суток, но она уже ни разу не обратилась ко мне, ни разу не произнесла моего имени.

Как живо я вспоминаю эти первые туманные и теплые дни осени, все чужие лица, заглядывавшие к нам, все утешения, расточаемые отцу! Я как бы внимаю еще дребезжащему, пронзительному голосу пономаря, когда он, бегая вокруг гроба, восклицал: "Заколотите вот тут! вот тут-то заколотите!", судорожным рыданиям отца, прерывавшим погребальное служение, мягким возгласам отца Еремея, падению рассыпающейся земли по гробовой крышке, шумному выходу с кладбища…