— Да, да!.. да… — тихо продолжал отец Еремей, как бы не внимая обращенному к нему вопросу, а погружаясь все глубже и глубже в бездну сердце стесняющих, но сладостных воспоминаний:- Да… да… Садочки там, цветки всякие… Жители столь благочестивые… храмы божий благолепные… Да!.. Да!.. приязнь… беспечальное житие… юность…
— Полно тебе кружева-то плесть! — прервала мать Секлетея вышеприведенные, как бы вырывавшиеся из души терновского пастыря, отрывочные слова. — Полно кружева-то плесть! Какие это у тебя там «садики», какие «юности»? Ведь ты туляк. Ты думал, не знаем? Всё мы знаем, всю твою подноготную! Ведь туляк? Ах ты, гусек лапчатый! и туда ж расшибается: "садики!", "юность!"
— Губернии близки, смежны, — кротко, как бы не возражая, а только на вид представляя, ответил отец Еремей: — вы воспомнили место своей родины, а я тоже, многогрешный…
— Воспомнил? Ты, надо полагать, с самых пеленок Котофей Котофеич был…
— Я тоже, многогрешный, не камень, а живая плоть и кровь, — смиренно продолжал отец Еремей. — Я воспомнил дни беспечального отрочества моего и невинных моих забав и игр… Я воспомнил родителей, воспомнил…
Он внезапно смолк, с глубоким вздохом возвел очи горе, потом закрыл их и столь живо явил подобие упомянутого материю Секлетеею Котофея Котофеича, что я бы в то мгновение ничуть не изумился, если бы внезапно двуличневая лиловая с алым ряса исчезла, на месте ее появилась бы серая или же пятнистая мягкая шкурка, а вместо медоточивых речей раздалось ласкательное мурлыканье.
— Ишь, очесами-то чудотворничает! — воскликнула мать Секлетея. — Знатно, сударик, знатно, да только этого-то товару у нас у самих все закрома полнехоньки. Говори-ка лучше дело, по чести. Ты все держишь в голове: "Она пьяна!", а я тебе сказываю: ан нет, не пьяна и все до щенту соображает. Да! и соображает и помнит. Ты что там заводишь о ближних-то да о христианских крохах? Ну-ка, покраснобайничай еще, да попространнее, попонятнее! Крохи! Крохи эти один призрак, а ты лучше переложи-ка на православные рублики… Что же ты завертелся, словно тебя жаром посыпали?
— Заря вечерняя уже скоро воспылает, — мягко проговорил отец Еремей, — и время, я полагаю, нам продолжать путь. Мать Секлетея, не позволите ли сестре Олимпиаде убрать остатки трапезы и утолить ими голод меньшей братии нашей?
— Ты к чему это ведешь-то? — спросила буйная мать Секлетея.
— Пусть они удалятся в мире, — отвечал отец Еремей, окидывая благословляющим оком, — пусть они удалятся в мире, а мы побеседуем…