— Однажды зимою, еще до войны, мы пошли с «Ловкого» на «Лебединое озеро», тогда тоже танцевала Уланова. У нас оставался лишний билет, и мы порешили отдать первой девушке, у которой нет билета. Она оказалась студенткой, живой, жизнерадостной, разговорчивой. Мы с этого вечера подружились. Я стал бывать у нее. У Гали была мать — аккуратненькая, чистенькая старушка в очках. Жили они как раз в этом доме. Окна выходили на Неву, — он закурил новую папиросу. — Когда «Ловкий» прорвался из Таллина, мы ошвартовались против знакомого дома, и в свободную минутку я забегал к Гале, приносил им еды: сам понимаешь, сидели на блокадном пайке. Пришла зима, корабль вмерз в лед, но мы, как могли, готовили свой «Ловкий» к бою: сходили за Неву на завод, привели стариков-мастеров. Делились с ними пайком и учились у них. Ремонтировали котлы. И выпускали газету, проводили собрания, принимали товарищей в партию… С Галей встречались мы редко. Иногда, в условленное заранее время, я выходил на палубу и видел ее, закутанную в пуховый платок, в огромных валенках — махнет, бывало, рукой, вот и встреча вся. И тогда я, Никита, понял, что не могу без нее жить, хотя между нами на эту тему не сказано было ни слова. Мать ее умерла. И я думал: «Только бы Галя выдержала!» И она пережила зиму. Очень похудела, изменилась она…

…А тут и весна пришла, лед стал чернеть, ремонтные работы закончились. Веселее на душе стало! Но фашисты все чаще налетали на город. Как сейчас помню самый страшный налет. Подходили волнами, пикировали. Грохотали орудия, были убитые и раненые, словом, всего не расскажешь. Вдруг по палубе и надстройкам как загрохочет! Меня чем-то по голове стукнуло, я свалился. И вот все затихло, самолеты ушли… Кое-как поднялся, кругом раненые стонали, санитары сбивались с ног. Палуба была вся засыпана битыми кирпичами. А на набережной… на набережной, Никита, от знакомого дома осталась лишь куча мусора и камней…

Он закурил еще одну папиросу.

— И все мне, Никита, кажется: а вдруг Галя чудом жива? Вдруг живет где-нибудь, ходит по улицам, а я никак встретить ее не могу? И тогда учебники у меня из рук валятся и конспект иной раз пишу так, что едва сам могу в нем разобраться…

Он встал, прошел несколько шагов, вернулся.

— А в море вы вышли?

— Вышли! Ох, и громили же фашистов! За все! За город наш, за погибших людей!.. Вот рассказал тебе, стало легче. Тяжело это носить все в себе! — скомкал Гриша выкуренную папиросу. — Ты знаешь, кто раньше всех понял, что творится у меня на душе?

— Кто?

— Глухов. Умеет понять человека… словно родной отец! Да, как родной отец, — повторил Гриша, — отца-то меня давно нету…

* * *