Мама, мамочка, как я мечтал: мой корабль возвращается с моря, ты стоишь на берегу, ждешь меня… Никогда ты меня не встретишь! Ни-ко-гда!.. Какое страшное слово!
А сколько сил и здоровья ты затратила на меня! Вот здесь, в этой комнате, во время блокады ты топила ножками стульев печурку, резала на тонкие лепестки сто двадцать пять граммов бурого блокадного хлеба и поджаривала — тебе казалось, что так будет сытнее. А как ты везла меня через Ладогу, под бомбежкой, в Сибирь, а потом на Кавказ, к отцу, говоря: «Тебя я должна спасти». Я любил тебя; но достаточно ли я тебя уважал, всегда ли я выполнял твои просьбы? Не обидел ли я тебя резким ответом, невниманием к тебе? Теперь уже больше не повинишься, как прежде, не подойдешь к тебе, не обнимешь, не попросишь прощения…
Дверь скрипнула. Очевидно, я не запер парадную. Кто-то шел осторожно, на носках, словно боясь разбудить спящую. Вошел Фрол, в шинели, держа подмышкой ушанку. Не заметив меня, он на цыпочках подошел к гробу. В руке у него был букетик — несколько ранних фиалок, — где он их раздобыл? Он знал, как мама любила фиалки.
Подойдя совсем близко, Фрол замер, смотрел ей в лицо. Прошла минута, другая: он не шевелился. Вдруг он всхлипнул. Он положил букетик маме на грудь и сдавленно зарыдал.
В соседней комнате прокуковали часы — их вынесли туда вчера вечером, как будто они могли нарушить сон мамы.
Фрол, прижав ушанку к груди, на цыпочках пошел к двери. Он увидел меня, подошел и сел рядом.
— Фрол…
Больше я ничего не мог выговорить.
— Мужайся, Кит, — сказал Фрол вполголоса. — Крепче держись, моряк!
— Фролушка!