У меня в кабинете писала под диктовку госпожа У., «вдова» придворного священника, сошедшего с ума во время первой своей обедни, в присутствии царской фамилии, собравшейся послушать, рекомендованного митрополитом только что окончившего Академию проповедника. Он вышел из царских врат в сшитой из цветных клочков хламиде, и, с чашей в подъятой деснице, ухарски проплясал на солее, напевая, «камаринскую». Его посадили в желтый дом, а госпожа У. была так молода, что, рассказывая мне об этом трагическом для нее происшествии, заливалась истерическим смехом.
— Представьте себе, я же ему и хламиду сама шила! Он до последней минуты ничем не выдавал себя! Был такой серьезный и христиански настроенный!
Она нуждалась, у ней была годовалая девочка; жила она у родных. И они были не прочь сбыть ее с рук, лишь бы случай…
А случай тут как тут.
Раздался стук в дверь. Я отворил. И, вежливо раскланиваясь, вошел в маленькую переднюю при номере, в моднейшем коротеньком пальто, с искусственными богатырскими плечами и в атласном шапокляке, молодой человек, с пестрой физиономией — словно на одну сторону его носа упало несколько розовых брызг. «С выраженьем на лице», он измерил меня глазами; точно срезал цилиндр с головы быстрым размахом руки, и, держа его на отлете, сказал внушительно:
— Висмонт.
Потом с такой же грацией он сбросил с ног кожаные галоши, внутри подбитые синим сафьяном, а на сафьяне блестели замысловато сплетенные серебряные монограммы.
— Что же вам угодно? — спросил я.
— Пан естесь поляк?
— Нет. А вы говорите по-русски?