— Да ведь только благодаря вашему содействию.
— Да вы забыли, должно-быть, — повторил я, — в вашу честь редактор Быков даже пломбир необыкновенный закатил и гостей обидел, а всё на вашу тарелку выложил. Нет, вы там были желанным, и гонорар большой заплатили.
— Ну да, но Стасюлевич так и не взял ни одной моей повести. Я особенно не убивался, но, кажется, я все-таки писатель. Я слыхал от Утина, что Стасюлевич из-за «сукина сына» клялся на всю свою жизнь не допускать меня на страницы своего журнала, а «сукин сын» только однажды и проскользнул «В степи»[496]; да и как из песни: выкинешь такое красочное выражение. Нет, я решил больше не издаваться у Суворина. Перекочевал в «Русскую Мысль»[497], здесь ребята хорошие, как-будто даже социализмом попахивает, так что я начинаю мечтать, что у нас лет через двести начнется коммунизм.
Чехов подшучивал, обыкновенно, над всем и прежде всего над самим собою, шутил как-то кротко, но умно, что обыватели называют юмором и не всегда могут раскусить, в чем дело и в чем соль.
— Знаете, что я иногда думаю: хорошо бы нам писателям-беллетристам не участвовать совсем ни в каком журнале, чтобы быть независимыми. Отчего у нас никак не привьется книжная система? Вот светские писатели как Апраксин и Голицын-Муравлин, те ухитрились все-таки создать себе имя, выпуская романы отдельными книгами. Правда, у них определенный круг читателей. Может-быть, тогда у нас и деньги водиться будут, а то тяжело без денег сидеть. Издатель бахвалится, что он тебя создал, взростил, взлелеял, накормил, одел, а на самом деле десятки нас от чахотки погибают, а издатель до ста лет доживет в благополучии.
Я вообще заговорил о чахотке еще и потому, что у меня явные признаки этой проклятой немочи. Полагаю, что мне больше десяти лет не прожить. Вы не спорьте, — это для меня аксиома. Хотел бы до того времени обзавестись хуторком, а еще приятнее было бы на берегу моря что-нибудь соорудить и там умереть, смотря, как в море лазурное погружается солнце пурпурное.
У Чехова, в самом деле, от времени до времени случались припадки кашля, но вообще он не производил впечатления больного. Так многие кашляли до семидесяти лет; что называется, скрипят и не умирают.
Одиночество Чехова часто разделяли молодые барышни; которые приходили к нему, сидели у него, что-нибудь вслух декламировали, большею частью филармонички, увлекали его на концерты. Он был любезным молодым человеком с той положительной складкой в обращении, какая обличает, обыкновенно, врача, изучающего мир сквозь реальные очки. Последнее обстоятельство не помешало Чехову, однако, написать, как раз во время нашего пребывания в «Лоскутной», почти мистический рассказ «Черный монах»[498].
— Вы мне как-то рассказывали о каком-то адвокате, — признался мне Чехов, — который страдал тем, что мушволант[499] разрасталась по временам в целую призрачную тень. Никогда не следует делиться нам друг с другом своими замыслами; положим, у вас был не замысел, а факт в запасе, но видите, я из такого факта сочинил целое произведение. Я подложил под этот факт медицинскую теорию. Вообще, меня крайне интересуют всякие уклоны так называемой души. Если бы я не сделался писателем, вероятно, из меня вышел бы психиатр, но должно быть второстепенный, а я психиатром предпочел бы стать первостепенным.
— Вы, Антон Павлович, — возразил присутствующий тут при этом Говоруха-Отрок, он же критик «Московских Ведомостей», только-что расхваливший в ряде фельетонов рассказы Короленко (между прочим, за то что он, рисуя даже полицейских чинов, не лишает их человеческого образа), — вы, ведь, первоклассный писатель.