— Комиссар народного просвещения т. Луначарский командировал меня пригласить вас к нему для привлечения вас к общественной работе.

— А вы что же делаете сейчас? — спросил я Игнатова.

— А я комендант Зимнего Дворца[596].

Веяло сыростью и уже заброшенностью от длинных, широких и пасмурных коридоров исторического дворца, по которым мне пришлось идти. Наоборот, кабинет, в котором принял меня товарищ Луначарский, оказался уютной небольшой комнатой, украшенной маленькими голландскими картинками в потускневших рамках.

Раньше с Луначарским, когда он работал в «Дне», я знаком не был. Первый раз видел я его. Если бы я пришел к редактору какого-нибудь вновь затеваемого журнала, он, вероятно, оказал бы мне такой же литературный прием. Прежние царские министры, когда к ним приходилось «являться» по какому-либо делу, старались так обойтись с литератором, чтобы не особенно испугать его и выказать себя по возможности снисходительно ласковыми и как бы исполняющими приятный долг знакомства с представителями чуждого им мира. Тов. Луначарский совсем не походил на министра, и, хотя он был несомненный министр и член очень могущественного правительства, казалось, что он конфузится. Он улыбался, а глаза его, очень яркие и наблюдательные, были устремлены на меня.

— Не очень-то нас любят в Петрограде, — начал он, усадив меня. — Интеллигенция нас, кажется, совершенно отрицает. В «Биржевых Ведомостях», где вы сотрудничали, я прочитал недавно фельетон Любоша[597]: он подозревает, что в нашей партии нет ни одного сильного и даровитого человека, и он ждет только гибели для России от нашего торжества. Иные же противники удивляются, как могли мы успеть завладеть властью; но если вы еще не знаете, то скоро прочитаете подробности ухода, или, выражаясь высоким слогом, свержения временного правительства в бездну небытия. Его власть разложилась и сгнила еще скорее царской. Та держалась века, а эта буржуазная власть не просуществовала и восьми месяцев. Совершенно верно, что гораздо труднее будет построить новую Россию, и в самом деле мало людей, а кругом себя мы видим только враждебные лица, бойкотируют целые учреждения, не доверяют нам… время, конечно, покажет, кто прав, мы или они. Сейчас мы занимаемся подсчетом наших сил, и вы попали в регистрацию… Вы хорошо знаете языки? — спросил он меня, и на мой ответ, что я бегло не говорю ни на одном иностранном языке, он выразил сожаление. — Мне казалось, что вы могли бы быть полезным республике на дипломатическом поприще, в крайнем случае корреспондентом при каком-нибудь посольстве. Но и то сказать, нас, вероятно, еще не скоро признают. Мне сейчас сказал Игнатов, что вас приглашают в Кронштадт. Поезжайте. Вас, значит, знают там и хотят вас?

Из Зимнего Дворца в автомобиле Луначарского меня повезли на Балтийский вокзал, оттуда в Ораниенбаум, а из Ораниенбаума на пароходе в Кронштадт. Еще не замерз залив, но снегу было много, и весь Кронштадт покрыт был белым саваном. Однако, было что-то веселое в этой зимней белизне. Чем-то новым, и молодым веяло от Кронштадта. Матросы встретили меня и проводили на броненосец «Народоволец».

Я вошел в кают-компанию, и как-то странно было увидеть, непривычно для глаза, — морских офицеров, почти застенчиво обращавшихся с матросами, хотя по внешности всё еще сохранялась у них командная поза. Все-таки облако тоскливой — приниженности не сходило с лиц офицеров и тогда, когда нижние чины покинули кают-компанию из вежливости, а не из дисциплины. Среди офицеров солидно держал себя судовой священник. Тогда еще священники не были упразднены во флоте. Он первый, единственный вступил со мною в разговор о том, что будет, или чего можно ожидать для русской интеллигенции. Должно быть, ответы мои не очень понравились священнику.

— Но все-таки бог останется? — допытывался он.

— Бог останется, — отвечал я, — но только другой будет бог. Мы создаем себе бога, — в зависимости от наших взглядов, убеждений, знаний, симпатий и наших отношений к людям. Полагаю, что бог большевиков во всем не будет похож на того бога, который был в ходу в царское время.