— Кто заключил его туда?

— Я сам, государь.

— Вы поступили неправильно, граф. Отправляйтесь обратно в Акру и привезите его ко мне.

Шампанец уехал.

Как вам известно, от большого волнения Ричард терял способность говорить: глубоко проникал удар ему в душу, и там горе застывало. Более, чем когда-либо, в таких случаях он не признавал ничьих советов, кроме своих собственных, а они были хуже всех на свете. Еще счастье аббата Мило, что он был в заточении. Теперь вы поймете, почему он выкрутил то изречение, с которого начинается эта глава.

После того как на лице Ричарда мелькнула тень от острой боли, он заглушил свое горе пороками. Говорить так грубо, как он говорил под конец с графом, можно было только с лакеем. Зная его нрав, Генрих Шампанский ушел от него в ту же минуту, как заслышал эти слова. А король Ричард сел к столу да и просидел три часа, не шелохнувшись. Он был буквально недвижим, сидел прямо; а на лицо его легли сероватые тени, только на скулах оно побелело. Его рука, также побелевшая на сгибах, крепко держалась за край стола; глаза, не моргая, смотрели на входную дверь. Люди входили и уходили, опускались перед ним на колени и докладывали, что им было нужно. Затем, встретив его окаменелый взор, откланивались и тихо пятились назад.

Если король думал о чем-нибудь, это никому не было известно; если он что-либо чувствовал, никто не осмеливался прикоснуться к его больному месту. Может быть, эта книга хоть слегка обрисовала вам, чем была для него Жанна. Прибавлю только, что с первого же намека король знал, для чего она ушла с аббатом Мило и почему отправила его обратно одного.

Королева знала, потому что Жанна сказала ей; а он знал, ничего не слыхав. Да, она ушла, чтоб спасти его от себя самой! Она опасалась его, потому что чересчур любила, а ее красота распаляла его страсть; и вот, не решаясь искалечить свою красоту, она стремилась скрыть ее подальше от него. Более высокой любви быть не может. Если б он только подумал об этом, сердце его смягчилось бы. Но он не думал об этом; он знал наверно.

Под конец своего угрюмого бдения, Ричард встал и вышел из дома. Ему подвели коня; сквайры явились на зов по гарнизонному расписанию. Он объехал вокруг стен городских, выбрался за ворота и поскакал к холмам на разведку. Пожалуй, он говорил немного отрывистей и суше, чем обыкновенно; может быть в его, всегда звонком, голосе послышалась помертвелая нотка. Но других признаков волнения не было заметно. За ужином, пред лицом всех, он пил и ел, как обыкновенно. Только раз испугал он присутствующих: выронил из рук свой большой золотой кубок, и он раскололся.

Минула ночь — и все, как христиане, так и сарацины, увидели, что король Ричард вдруг стал совсем Другой. Как будто им овладел дух безмолвного ожесточенья, дух дьявольского лукавства с перерывами безумства. Терпеливо расставлял он по холмам ловушки сарацинам и убивал всех, кто попадался ему в плен. Однажды он напал на большой караван верблюдов, направлявшихся из Вавилона в Иерусалим; разрубив на куски весь отряд конвойных, он предал смерти также купцов и путешественников. Казалось, он тем охотнее разил других мечом, что сам подставлял себя под удары, только никак не мог получить их. А он, без сомнения, заслужил их. Он совершал подвиги безумной, невероятной отваги, а рядом проявлял чрезвычайную любезность странствующего рыцаря: ездил один, один же, собственными руками, вызволял других, дозволял врагу отрезывать себя от своих, а затем один или с горсточкой рыцарей прокладывал себе дорогу обратно в Дарум.