— И смекалочки! — сквозь смех крикнул Баранов.
Гость тоже показывал зубы, но Федору казалось, что считает его, Федора, дураком. Ему стало неловко и стыдно: он до сих пор краснел за эту выходку, разнесшуюся по всему Берлину, — тогда в крови было еще опьянение и угар войны и радость от сознания, что остался жив.
Тоня вышла по хозяйству. Рыльская молча смотрела на Федора. Чтобы скрыть неловкость от рассказа Баранова, Федор наклонился над тарелкой и делал вид, что занят едой. Но когда гость забарабанил пальцами по ручке кресла и сказал ничего не значущее «м-да-да!», Федор вдруг разозлился. Чтобы досадить гостю, громко рассмеялся и, глядя на одного Баранова, спросил:
— А помните, товарищ полковник, какой тост предложил тогда американский комендант?
Баранов растерянно засмеялся. Ему и хотелось еще насмешить гостя, и что-то его удерживало:
— Давай, Федорушка! Давай, рассказывай! — крикнул Марченко.
Поднял он тогда на банкете тост «за замечательных русских людей, героически и самоотверженно преодолевающих трудности!» Мы, конечно, «ура-а-а!», а он выждал и добавил: «беда лишь в том, что эти трудности они создают себе сами».
Марченко захохотал. Рыльский улыбнулся углом рта. Гость пожевал губами, а потом обнажил зубы, и Федору показалось, что он собирается кусаться. Баранов смотрел то на Федора, то на гостя и, когда тот показал зубы, виновато засмеялся.
Федор взял бокал и повернулся к Рыльской:
— Хотите выпить, Екатерина Павловна?