— Дарця, — заботливо и мягко сказал ей дед, — дай хлопчику молочка или чего-нибудь. Ему уж, поди, в усадьбу бежать надо.

Мать захлопотала над Сергунькой, а у того от отцовских слов сердце билось как ласточка.

— «Ты вольный казак»…

Эти три слова алой зарей разлетались по крови, огненным хмелем обжигали маленькое тело, расцветали гордо и высоко, как радуга.

III

Белела над Хоролом большая мазаная хата атамана Золотаревского; просторный широкий двор, уже весь оттаявший из-под снега, темнел холодной грязью, а за хатой, за клуней и за сараями по берегу реки голый весенний садок раскинулся: слышно было в сумерках, как течет по яблоневым и вишневым прутьям влажный густой ветер.

Вся хата наполнилась народом. Во дворе, под навесом и около клуни тоже стояли беспокойные кучки людей: глухой горячий говор шмелиным жужжаньем волновал всех.

В господскую усадьбу посылали разузнать подробно и в точности у приезжих кучеров или у дворовых, что слышно про царицу: действительно ли она в Киеве, долго ли там пробудет, куда дальше ее путь лежит, в какой город и когда поедут Базилевские для встречи. Посланный вернулся уже около полуночи: все узнал, что только можно было. Подтвердилось на самом деле: царица в Киеве. Везет ее Потемкин — показывать отвоеванный у турок Крым и новые степные города, построенные в честь ее, царицыной, славы. В Киеве остановку сделали надолго: ждут, когда Днепр пройдет, когда погода потеплеет, чтобы не в колясках ехать, а Днепром и на галерах плыть. А пробудет царица до отправки еще наверно не меньше двух недель. Советник же правления киевского наместничества, послан вперед — готовить везде и всюду царице такой прием, какой только во сне может присниться. Приказано от Потемкина всем господам в пышности и роскоши навстречу выехать, чтобы обрадовалось сердце царицыно несметному богатству ее украинских, новороссийских и крымских земель. А Потемкин будто бы — тайный царицын муж, власть самую сильную имеет во всем государстве, и от поездки той чинов и наград ожидает себе прямо неслыханных.

— Если случай такой упустим, потом до смерти сами себе не простим, — говорили турбаевцы.

— Не плошайте, старики, думайте крепче.