— Меня? Да какое чудо сделали со мною Карлсбадские воды?
— Вы приехали с них еще прекраснее, чем были прежде, ведь это не чудо…
Надежда Васильевна улыбнулась.
Знаете ли вы эту женскую улыбку, которая страшнее всякой злой эпиграммы, эту улыбку, за которую мы стали бы стреляться на двух шагах с мужчиною и которая на розовых губках красавицы в тысячу раз еще обиднее? Вызвать эту улыбку на уста любимой женщины — такое несчастье, с которым ничего в свете сравниться не может. Если она предпочитает другого, не обращает на вас никакого внимания и даже ненавидит вас, вы все еще можете надеяться, но когда, говоря с вами, она улыбнется, как улыбнулась Надежда Васильевна в ответ на пошлую вежливость бедного Двинского, то вы решительно человек погибший: вы должны непременно или зачахнуть с горя, или перестать любить ее.
— Клянусь честью, — продолжал Двинский, — это совершенная правда! Вы сделались еще прекраснее, и если вы мне не верите…
— Как не верить, князь, — прервала Днепровская, — вот уже третий раз, как вы мне это говорите.
— II у a des choses qu'on ne peut assez répéter, madame![131] — пробормотал Двинский, не зная, как скрыть свое смущение. К счастию, ему попался на глаза барон: он узнал в нем своего парижского знакомца и с радостным восклицанием бросился к нему навстречу.
— Вы ли это, Брокен? — вскричал он. — Возможно ли?..
— Да, князь, это я.
— Представьте себе: меня уверил приятель мой, Вольский, который вовсе не лгун, что вы умерли в Париже…