— Нет, не вздор! — продолжал Заруцкий. — Мы все имеем какую-то врожденную наклонность верить чудесному; и хотя страх — чувство вовсе не приятное, но мы любим это судорожное сжимание сердца, этот холод, которым обдает нас с ног до головы, когда нам кажется, что мы видим что-нибудь неестественное, и коль скоро мы дадим волю нашему сознанию, лишь только оно возьмет верх над рассудком, то мы готовы верить всему, пугаться всего, и точно так же, как в сильной горячке, хотя и сохраняем физические наши способности, а, несмотря на это, и видим, и слышим, и даже чувствуем все навыворот. Но вот, кажется, и полночь… чу!

На дворе стали бить часы.

— Как страшно завывает этот колокол, — продолжал Заруцкий, считая вполголоса удары. — Пять… шесть… Не правда ли, что в этом звуке есть что-то могильное, зловещее? Восемь… девять… Как заунывно и протяжно раздается этот

Глагол времен — металла звон!.. [68]

Одиннадцать… двенадцать!.. Боже мой!.. Смотрите, смотрите!.. Что это?

Я вскрикнул, Кольчугин уронил на пол свою трубку, исправник и хозяин вскочили с своих мест, и все взоры, по направлению руки Заруцкого, обратились на одно из окон кабинета.

— Кой черт! — вскричал хозяин. — Да что ж он видит? Не знаю, как вы, господа, а я не вижу ничего.

— И я также, — сказал Кольчугин, подымая свою трубку.

— Ах он проказник! — прервал исправник с громким хохотом. — Смотри, пожалуй, как он всех нас переполошил! Ого! Да ты, брат, славный актер, — продолжал исправник, обращаясь к Заруцкому. — Полно, полно, любезный! Не кобенься — никого не обманешь.

Я взглянул на моего приятеля — нет, это не комедия! Его почти безумный и неподвижный взор был устремлен на среднее окно кабинета; все члены его дрожали, волосы стояли дыбом, а на помертвевшем лице изображался неизъяснимый ужас.