Вдруг блеснул острый луч света, поиграл на высокой придорожной траве, перебежал с полыни на макушку козледа и растаял.
— Ваня! — указал я на восток. — Гляди, какой хороший восход!
— Да… Очень…
— А какое крупное солнце! Даже пятна видны.
— Отец… стадо…
— Да, выгнал, Ваня, сейчас он выгнал.
— А я уж… теперь…
И он закашлялся. Мы остановились. Кашлял он мучительно, с надрывом. Чтобы не видел он сострадания на моем лиде, я отвернулся и смотрел на поля. Влево от нас большое имение помещика Климова. Сквозь кровавые, пронизанные лучами солнца яблоневые листы темнеет огромный дом. Сзади него риги, гумна, ометы соломы, клади хлебов, амбары. На взгорье уже паслись, рассыпавшись, шленские овцы. Над двумя каменными салотопнями дым. Он идет из высоких, словно фабричных труб. Чудилось, что ветер доносит сюда запах бараньего сала. Начался убой скота. Скоро мужики нашего села и других деревень поедут брать у Климова потроха, чтобы на следующий год летом отработать за них: скосить ему рожь, овес. Все есть у Климова, только на фронте нет у него ни одного сына из четырех. Все пристроились: кто у воинского начальника, кто в лазарете, а двое закупают скот для интендантства.
Что ж, всюду так! Черт с ней и с землей! Все равно мы теперь не работники.
Успокаиваю себя… а внутри, помимо моей воли, нарастает злоба, яростный гнев. Мне хочется кричать на все поля, на все села и деревни: «Зачем?» Вместо этого я ору во всю глотку: