И вот уже сход закричал, загалдел, народ оживился, и, кто что говорил, не поймешь. Были выкрики и не о старосте, не о его растратах. Кричали о караульщике, который спит по ночам, о дезертирах, которые воруют кур, ягнят; о плотине, которую чинить бы надо, да, пожалуй, теперь поздно, о наборе солдат, который вот–вот объявят. О Гагаре кричали, что он повысил гарнец за помол, о драке снох–солдаток чьих‑то, смеясь, рассказывали. Словом, обо всем, только не о старосте.
А он все еще стоял на коленях. Его еще не простили. Пусть постоит, пбмается. Сначала должен его простить старик Григорий, потом молчаливо — Иван Бусанов. Именно молчаливо. Он сделает вид, что учетчик–ревизор тут ни при чем, коли такова воля мира. Кто‑то тихонько уже подталкивает старика Григория, что‑то говорит ему, увещевает, а он идет как бы через силу, нехотя, упирается. И когда старика поставили как раз против старосты и все затихли, наступила торжественная минута. Сапожник Яков, тяжело вздохнув, каким‑то особым, задушевным голосом сказал старосте:
— Вон у кого проси прощенья. Он старше всех, а мы што…
— Дядя Григорий… христа–ради… век буду бога молить, — простонал староста.
Григорий погладил бороду, посмотрел на образа и вот бы ему сказать «прощаю от мира, пусть бог простит», как вдруг закричали солдатки, да так дружно, так голосисто, что все смешалось.
— А наши способия?
— Ишь, просты на чужие деньги!
— Мы не простим! Отдай!
— Кровью облитые пропил!
— К воинскому с жалобой!