— Небось, — ответила Санька, — в тихом омуте, знаешь…
— Знаю, черти водятся.
Сказал и внимательно посмотрел в сине–голубые, чистые глаза Лены. Очень она близко от меня. Вот вся тут. Слышу ее дыхание, чувствую ее тепло и еще что‑то такое девическое, неузнанное, таинственное, как молодой лес.
Сели чай пить. Сел и кривой старик. Это — дядя Лены. Лукавое, хитрое у него лицо, но и он как‑то стал мне симпатичен.
Вынув из мешка пшеничный пирог и колбасу, я положил их почему‑то именно перед дядей.
Не в пример прошлому разу я чувствовал себя смелее. Я много говорил и, как бы сказала мать моя, «чудил», смешил всех. Я боялся замолчать. Знал — замолчу, произойдет резкая перемена в настроении, и я уйду в себя. Нет, только не молчать. Откроюсь, распахну всего себя, пусть Лена видит, каков я. Надо чем‑то брать: ведь не веснушчатым же своим лицом, не рукой, на которой нет каких‑то фаланг.
Но это все хорошо, а когда же я с ней поговорю? Где? Скоро лягут спать, а утром ехать. Даже письма не сумею передать.
— Девки, несите соломы, — сказала мать, когда все напились и опрокинули чашки вверх дном, — на полу стелите.
В сени за соломой вышла Лена. Я быстро вынул папиросу и тоже вышел — как бы покурить. Лена уже шуршала соломой в темноте.
— Помочь тебе? — говорю ей.