Она, конечно, уже давно знала, что я дружен с Антошей, и благодарила меня за то, что я на праздники брал его из гимназии к себе домой.

Она несколько раз поднималась с койки и, наклонившись, подолгу смотрела сквозь слезы на исхудалое, страдальческое лицо сына… Еще бы ей было не плакать и не тосковать, когда она видела перед собой тень своего прежнего Антоши! Ведь он был у нее единственный сын, ее последняя надежда, ее опора в старости, свет и радость ее несчастной вдовьей жизни. Через год он должен был кончить в гимназии курс.

Мне жаль было смотреть на нее.

— Родной ты мой!.. И что это с ним сделалось!.. С чего эта болезнь приключилась?.. — шептала она, скорбно качая своею седой головой.

Я молчал… А в воображении моем мелькнул светлый зимний день, блеснуло голубое, безоблачное небо, мелькнул лес в его сверкающем уборе, весь запушенный инеем и, словно, заснувший под холодными, сияющими небесами… И в том лесу два мальчугана, в гимназических фуражках с красным околышем и в расстегнутых шинельках из синевато-серого сукна, с звонким, беззаботным смехом скользили на лыжах по снежным сугробам, разгоревшиеся, разрумянившиеся на морозе…

Был час девятый вечера.

А Антоша все еще спал.

Несчастная мать — уж не помню, в который раз — поднялась с койки и наклонилась над Антошей. Вдруг старушка тяжко, безутешно зарыдала и припала к сыну. «Зачем же она беспокоит Антошу!» — подумалось мне.

Я тоже встал с койки и взглянул на нее… В лице ее не было ни кровинки.

— Умер… — чуть слышным шепотом слетело с ее побледневших губ. — Умер… голубчик мой… Антошинька… радость ты моя!