Под ярким утренним солнышком, под голубыми сияющими небесами, лежал Вася, не дыша, неподвижно, как подрезанный колосок. Все тело его было размозжено. Его бледное, помертвевшее лицо и шея были покрыты кровью. Жизнь уже отлетела из этого разбитого, изувеченного тела… но лицо Васи и в смерти было так же спокойно и прекрасно, как и при жизни.

Чтобы понять все горе старика, нужно было видеть, с каким отчаянием ползал он около холодевшего трупа дорогого ему человека, какими горькими слезами обливал он шелковистые белокурые волосы, теперь запятнанные кровью, как целовал он его в бледный лоб, в закрытые глаза, в уста и в щеки… нужно было послушать, с какими трогательными словами обращался он к бездыханному, бесчувственному телу, и с какой болью срывались с его запекшихся губ эти слова, полные ласки и беззаветной любви…

— Дитятко мое милое! Красное ты мое солнышко! — тяжко всхлипывал он своим старческим, надрывающимся голосом. — Радость моя! Голубчик! Сердечненький мой… И не пожил, не порадовался… Охо-хо!

Одна только мысль и была в его голове — мысль о том, что он навсегда потерял Васю. Только одно чувство — чувство одиночества, чувство невыразимой скорби терзало его сердце, словно разрывало его на клочки.

Услыхали его стоны, сбежались люди, подняли слепого и унесли в сторожку.

Старик, как убитый, сидел на лавке, свесив голову на грудь и опустив руки, как плети. Только порой он покачивал головою и с горечью шептал про себя:

— Ой, дитятко, дитятко мое милое!

Невозможно было без слез смотреть на него. Еще горше становилось, когда старик с лихорадочным оживлением принимался заботиться о том, чтобы получше нарядили покойника. И Васю нарядили в его праздничную розовую рубаху, чистыми холщовыми онучами обвили ему ноги и обмотали их веревочкой, новые лапти надели. Старик, надрываясь от печали, сам примочил ключевою водою волосы покойника, сам старательно расчесал их своим роговым гребнем. Расчесав их, он не выдержал — приник своею седою головою к голове покойника, прильнул губами к его мягким, шелковистым волосам — и зарыдал тяжко, безутешно. Словами не высказать горя…

На третий день Васю похоронили… Старик вдруг притих, ни на что не жалуется, не плачет, сидит да молчит, только, казалось, еще пуще сгорбился; потемнело его страдальческое лицо. По целым часам, молча, просиживал он на могиле своего друга «Васеньки», и только тихо вздыхал. По ночам сторожиха слышала, как он бредил — звал Васю или переживал еще раз во сне страшную сцену на колокольне и успокаивающим тоном повторял: «Иди, иди, голубчик! Не бойся!» Не раз ночью он просыпался и окликал своего товарища: «Вася, ты спишь? Вася! А, Вася! Ты где?» А потом, придя в себя, вспомнив о своем одиночестве, он опять валился на свое жесткое ложе и тихо-тихо плакал.

Однажды он сказал сторожу: