Разыскав в бурьяне сумочку, я с отвращением положил ее в карман и стал обдумывать, как мне достать ладанку. Я слышал от Семена Палыча, что она спрятана за киотом, но не у него, а в старом отцовском доме, у Алексея Палыча. Сейчас идет молотьба на гумне, на дворе в мазанке осталась одна глухая старуха. Изба стоит нежилой, с закрытыми ставнями. Может, мне удастся пробраться туда и выкрасть ладанку.
Взяв жбан для кваса, я отправился к дому Алексея Палыча. Тихо, стараясь не громыхнуть щеколдой, вошел во двор, В мазанке верещала прялка и покашливала старуха. Прошмыгнув по шаткому настилу крыльца в открытые сенцы, я без скрипа приоткрыл дверь и прокрался в горницу. Охватившая меня сразу после солнечного света темнота скоро разрядилась в сумерки, и я различил полосы света от щелей закрытых ставен. Я бывал в гостях у Алексея Палыча и знал, в каком углу висят иконы. Потолок низкий, до него можно достать рукой, привстав на цыпочки. Спугнув с лампадки стаю загудевших мух, я нащупал на полке за киотом какой-то мешочек, похожий на кисет для махорки. Поднеся его к узкой полоске света, я увидел, что мешочек туго набит зерном — пшеницей и рожью. Вот она, ладанка покойного Павла Парменыча!
Я хотел положить ее в карман, но одумался: мне почему-то вдруг жалко стало забирать все, точно этим я обездоливал и грабил приютившую меня семью.
Отсыпав около половины зерна в бархатную сумочку, я положил ладанку на место. Под окном послышался звон ведер и голос Наташи. Я опрометью отскочил от киота и выбежал в сенцы.
Чего я так дрожу и волнуюсь? Ну, скажу, что пришел в избу, думал, что там кто есть, хотел спросить квасу...
Стука прялки уже не слышно. В полутемной мазанке цыганка громко, нараспев, гадает старухе:
— Внучку замуж отдашь... Пробабкой будишь... Помрешь на саму Пасху... Как у церкви заутреню зазвонят, так и помрешь...
Не заглядывая в мазанку, я прошел на зады, и следом за мной со двора вышла старая цыганка. Я ее издали узнал по подсолнечнику желтого платка. Казалось, она знала, что я делаю, и караулила меня. Почти бегом догнал я ее и сунул ей в руку бархатную сумочку. Но цыганка, осклабясь, показала два длинных желтых старушечьих клыка, замотала головой и залопотала что-то непонятное, показывая сухой коричневой рукой на табор. Я разобрал только два слова: «вечор... в степу...»
Я предложил ей деньги, она взяла их, но сумочка так и осталась у меня в руках. Зерно ладанки, казалось, прожигало бархат и бросало меня то в жар, то в озноб. Я боялся, что меня вдруг обыщут и уличат с поличным в воровстве. Спрятать сумочку я тоже не решался — а вдруг ее найдут! Мне было стыдно и Семен Палыча, и Татьяны Антоновны, и в то же время я сознавал, что все это нелепость: разве зерно из ладанки какое-нибудь особенное, отличное от того, которое лежит в куче на току, откуда я мог зачерпнуть пригоршню и насыпать в карман.
После ужина Семен Палыч пошел ночевать на гумно, опасаясь, как бы цыгане не украли хлеб.