— Сперва сам испей, я опосля. Всю до донышка. Дай-кось я сам налью, а то ты еще подсыпешь какой порошок. Знаю я вас, все вы тут подговоренные.
Распутин залпом выпил чашку мадеры, рыгнул и обтер губы вышитой полой шелковой рубахи.
— Седни утрием это ты в трубку разговаривал? — обратился он уже более приветливо ко мне, буравя меня алмазными сверлами своих блестящих пронзительных глаз. — Ты што ж, при Ельке наместо пробника состоишь? Для других ей хвост обнюхивашь?
И, прибавив смачное непечатное словцо, Распутин осклабился, и вокруг его глаз заморщинились лучинки смеxa. Потом, ласково потрепав меня по плечу и приблизив ко мне почти вплотную свое лицо так, что я отчетливо различал каждую оспинку на его большом ноздреватом носу, желтый узелок родимого пятна у правого глаза и закрашенный белой мазью и присыпанный кровоподтек на виске, он зашептал вкрадчивым и елейным речитативом.
— А ты мотри, не больно к Ельке-то липни. Закрутит она тебя, пропадешь нипочем у меня на Гороховой. Эх, парен, парен, жалко мне тебя! Наскрозь я твое нутро нижу. Грешишь низом, а сам ответу боишься. А ты не робь. Все мы лакомы до бабьего секелька, как пчелки до медова стебедька. Ты скрозь грех, как скрозь дым, иди. Потепли свечу, сотвори молитву «Рай земной, не отступи от меня, будь во мне» и иди. Он к тебе и не пристанет. Как в баньке на полку, чище телесами станешь. Приезжай ко мне с Елькой на фатеру. Я тя моей крещенской водицей из пролуби напою и спрысну. Как рукой снимет мраченье, одно веселье да легкость надуше останутся. Без вина пьян будешь, загудут сами ноги в пляс...
Распутин точно преобразился. Только что он смахивал на загулявшего ярмарочного торговца красным товаром или на пройдоху-подрядчика, спрыскивающего с инженерами выгодно сделанный казне подряд. Сейчас же он походил на раскольничьего начетчика, сектанта-изувера, прячущего под черной поддевкой и сухим догматизмом книжных изречений скрытый пламень, готовый снизойти на головы своих приверженцев языками пожара среди ночного хлыстовского радения или излиться на них кровью малой и большой печатей.
Лежащая на столе тяжелая ширококостная рука Распутина, крестьянская, несмотря на холеную белизну и сделанный какой-то великосветской поклонницей маникюр, взлетела со скатерти, и на меня вместе с запахом одеколона и помады пахнуло из-под широких рукавов его рубахи едким перегаром мужицкого пота.
— Не бойся, примай благословенье-то, — властно и ласково шепчет Распутин.
Я вижу его узкие, бледные, полураскрытые, как для христосованья, губы, черную, лоснящуюся на шелковом кремовом фоне бороду и морщинистые, впалые, небольшие, светящиеся, как у волка, глаза и покорно тянусь к его широкому, большому туловищу.
Но принять благословение я не успел: дверь отворилась, и в столовую вышли участники заседания.