— Накормлю твоего Абдрахмана, — тихо ответил Кинзя. — Ходит унылый… Пора бы его простить. Молод… Да он и прав: из-за паршивой телки позорить людей плетьми! Я сам как-то раз упёр у соседа овечку.

— Не на войне, — сказал Салават.

— А на войне то и вовсе! — возразил Кинзя. — Накормлю молодца барашком, скажу, что велел ты…

— Хош! — крикнул ему Салават и, подхлестнув коня, поскакал к заводу. Он не хотел говорить про Абдрахмана, с которым не разговаривал уже несколько дней, желая его наказать за самовольство. Он видел уныние и одиночество юноши и хотел сломить его упорство, заставить его раскаяться и подойти первым для примирения.

Табор утих. Догорали и тлели костры. Мягкий запах дымка стелился в вечерней прохладе, напоминая мирную жизнь на кочевках. Майские жуки то и дело пронзали внезапным гудением тёплые сумерки… Салават на скаку рвал крепкими зубами горячее мясо и радовался жизни и ощущению бодрости…

Впереди оставалась одна неполная ночь.

Салават поскакал осмотреть пушки, напомнил, чтобы за два часа до похода накормили крутозадых тяжёлых артиллерийских коней овсом; он потрепал их по крупам и осмотрел их ноги: им предстоял трудный путь с пушками и ядрами по горам.

Проверив ещё запасы пороха в картечи, однажды уже проверенные, Салават назначил охрану обоза и поскакал в завод. Ему хотелось ещё какого-то дела.

Здесь, несмотря на ночную пору, кипела работа. Волнение, всегда приходящее в сердце бойца перед первой битвой, лишило заводских людей сна, наполнило их энергией.

Работа при красном отблеске горнов и свете факелов, в ночную пору, придавала заводу сумрачный и торжественный вид. Люди тоже были напряжены и суровы, но возбуждённый, сияющий вид Салавата вызывал повсюду в ответ радостные улыбки. Многие из рабочих, оставив свои дела, весело перекинулись с ним приветствием.