XLVI

Приключение с Беляевым очень меня пришибло. Может быть, отчасти и к пользе моей, потому что, чувствуя себя тайно виноватою, сделалась я удивительно как смирна, покладиста и приемчива к жизни. Конец лета и начало осени мы прожили в Марфине чисто семейным порядком, душа в душу с Галактионом, наезжавшим из Москвы почти каждый день, и не нарадуясь на Артюшу. Если бы Галактион в это время повторил свое брачное предложение, я покорно пошла бы за него. Но он молчал, а я не хотела ему навязываться -- особенно теперь, с черным пятном на совести. В первые дни после беды мне приходилось делать над собою усилие, чтобы подходить к колыбели Артюши, брать его на руки,-- сознавала себя недостойною прикосновения к невинному существу, к чистой младенческой душке. С первого часа, еще в Киеве, как я сдала Артюшу кормилице, я чувствовала к ней ревность за счастье кормить его и никогда позже тоже не могла отделаться от болезненного ощущения некоторой зависти всякий раз, что видела своего мальчика у груди-вымени нашей орловской двуногой коровы. Но теперь я благословляла судьбу за то, что не кормлю сама, потому что, казалось мне, никогда бы не осмелилась я допустить, чтобы ротик и личико Артюши прикоснулись к груди, захватанной развратными руками. Вот в этих своих мыслях, когда подступали, я Беляева ненавидела, а вообще -- не скажу... нет!..

Элла, по обыкновению, отправилась в первых числах июля на воды в Германию. Немногие недели после нашей встречи у Иверской мы провели в частых свиданиях и в нежнейшем дружестве. Уезжая, она очень советовала мне покончить раз навсегда со своим неопределенным положением -- обвенчаться с Галактионом, не смущаясь ни тем, que dira le monde {Что скажет свет (фр.). }, ни собственными причудами и капризами, которыми меня сбивает с пути и отводит от доброго смысла дьявол, отец суеты и тщеславия. В моем новом религиозном настроении и покаянном стихе это звучало очень приемлемо и убедительно. Однако дьявол дьяволом, но была еще одна очень реальная причина, помимо дьявола и молчания со стороны самого Галактиона, почему снова поднимать брачный вопрос представлялось мне в то лето невозможным и прямо-таки нечестным.

В июле обозначилась беременность. От кого? Могла ли я с уверенностью сказать? Наградить же Галактиона ребенком Беляева возмущало мою душу. Я заранее, едва определились первые признаки, решила, что носить не буду и впредь вообще детей иметь не намерена. В первых числах сентября съездила в Тулу -- и освободилась. Никто не знал. Галактион был в отъезде по каким-то поручениям Иваницкого, Дросида гостила у "маменьки" в монастыре. Операция поразила меня своею легкостью. Она не очень согласовалась с моею тогдашнею религиозностью, но мне казалось, что я из двух зол выбираю лучшее и из двух грехов -- менее вредоносный. А давно ли брезговала, возмущалась, ужасалась, за убийство считала?

Акушерка, которая производила операцию, научила меня мерам предосторожности на будущее время. Ах как я была тогда ей благодарна, не подозревая, что усваиваю искусство, которое отнимает смысл у любовного союза, приобретаю удобства, которыми самые чистые, нежные и пламенные супружества направляются к вырождению в разврат! Обычность это, и мало кто о ней думает, но поверьте: как только женщина обучилась обменивать наслаждение с мужчиною в уверенности, что не будет плода, дьявол ставит на ней тавро своим когтем, тоже с уверенностью, что она -- рано или поздно -- непременная овца в его стаде.

Очень угнетало меня открытие, что Галактион промышляет ростовщичеством. Узнай я это раньше, до несчастной встречи с Беляевым, возможно, что дело дошло бы до разрыва. Я выросла в интеллигентном обществе, где к ростовщику питали большее презрение, чем к разбойнику и вору. Но теперь я считала себя такою грешною, что не смела никого осуждать. Мучило меня только сознание, что если Галактион ростовщик, то, значит, и я ростовщица, потому что мой капитал находится в его руках и приносит доход, на который я живу, следовательно, участвую в его операциях. Около того времени я прочитала "Кроткую" Достоевского, и, хотя не находила в себе общих черт с героиней, а Галактион уже вовсе нисколько не походил на героя, повесть произвела на меня чрезвычайно большое впечатление. Безнравственность промысла, напитанного ненавистью к человечеству, призраком стояла пред моим мысленным взором. И странным до дикости, до невероятия казалось мне, что промыслом, столь жестоким к людям и столь ненавистным для людей, может заниматься такой мягкий, деликатный, чувствительный, сантиментальный даже человек, как Галактион.

Надо было выяснить этот вопрос, а подойти к нему было трудно -- не знала, как. Обстоятельства, при которых я осведомилась о ростовщичестве господина Волшупа, не располагали к откровенности. Но вышло так, что он сам заговорил. В Марфине мы свели знакомство с небогатой старушкой полковницей, державшей на соседнем хуторке -- не особенно удачно -- молочную ферму. Для покрытия своих дефицитов она распродавала понемногу ценные вещи, уцелевшие от минувшего величия, когда ее покойный супруг занимал важный пост в Царстве Польском и грел свои ручки вокруг конфискованных имений опальных магнатов. Должно быть, уж очень перегрел, потому что вылетел в отставку с запачканным формуляром и умер под судом, разоренный, оставив вдове скромную долю фермерши.

Побывав у нее однажды и рассмотрев ее сокровища, Галактион объяснил старухе, что, распродавая редкие и ценные любительские вещи, она убыточит себя.

-- Если вам нужны деньги, я вам дам под залог больше, чем случайный скупчик-маклак, который норовит ухватить вещь за бесценок; платить процент будете божеский, а вещь останется ваша, и разживетесь, так и выкупите...

С этого случая и пошло наше объяснение. Галактион, к моему удивлению, нисколько не был сконфужен. Напротив, скорее, изумлен горячностью, с какою я на него напала: в своих денежных аферах он не видел решительно ничего предосудительного.

-- Если нет, то зачем же ты их скрываешь?

-- Как скрываю? От кого я их скрываю?

-- Да хотя бы от первой меня...

-- Никогда не скрывал.

-- Однако я узнаю эту радость только на второй год нашей близости!

-- Нет, это не так. Я много раз говорил тебе, что занимаюсь кредитными операциями.

-- Да, но не объяснял, какими.

-- Не было к тому повода. Я вообще не охотник говорить о своих операциях, а в особенности с женщинами. Что я в этом прав, доказываешь сейчас ты. Так набросилась на меня, словно мы с Михаилом Фомолевым режем проезжих на большой дороге.

-- Я должна тебе заявить, Галя, что, например, брат Павел Венедиктович прямо сказал бы тебе, что одно от другого не далеко ушло...

-- Потому я и не люблю трепать языком в вашем господском обществе, когда, слышу, говорят о коммерческих и финансовых делах. Святых слов и благородных предрассудков много, а правильного понимания нет... Павла Венедиктовича послушать, так и биржа -- вертеп разбойничий: кто за ее порог ступил, пропащий человек, Каиново клеймо ему на лоб! Я на бирже поигрываю, однако в Каинах себя не числю и никакого Авеля не убил. Да и кругом поглядеть там по людям -- не спорю, оно не без Каинов, но не все же Каины. А иного Каина как порассмотришь, какой он, к черту, Каин? Одно недоразумение! Настоящее ему место в Авелях -- барашков пасти... Однако при всем том, питая высокое уважение к Павлу Венедиктовичу, зачем же я стал бы его огорчать, высказывая свое несогласие? Он своего мнения не переменит, я своего дела не оставлю... Эх, Лили! Кто существует от возвышенной интеллигенции, тому хорошо рассуждать подобно, чтобы душа ходила -- ручки в перчаточках, ножки в галошках. А нашему брату, простому, неученому человеку... того... жить надо, Лили!.. Бывает, знаешь, что -- хоть в луже, да не было б хуже!

-- Как будто нельзя вовсе без лужи? Как будто нет других средств жить?

-- Есть, да плохие, скупые, долгие, а хочется хороших, скорых и спорых.

-- Жить -- это так, но надо и другим жить давать.

-- А разве я не даю? Еще и как! Вот хотя бы сейчас. Разве я не благодетель этой старухе полковнице? Дура несла на базар тысячерублевую вещь за сто рублей. Я даю триста и оставляю за нею право собственности. По-вашему, интеллигентскому -- это как выходит? Павел Венедиктович или Иван Фавстович, практически не рассудя, скажут: "Грабеж на 700 рублей!.." А я скажу: "Полно, господа! Напротив, не подарок ли на двести?"

--Хорош подарок, когда ты проценты берешь! Зачем проценты?

-- Помилуй, Лили! Как же без процентов? Ведь я даю деньги, не щепки. Капитал. А капитал -- что? Сумма моего труда. Как же ты хочешь, чтобы я раздавал свой труд бесплатно? Каждый человек от своего труда живет. Какой же это будет труд, если трудящейся от него ничего не получает? Процент -- святое дело. Процент -- это моя заработная плата!

Понимаете: своим умом свою собственную политическую экономию сочинил -- и уперся на ней. Сдвинь-ка!

-- Так ты,-- говорю,-- эту свою заработную плату хоть бы брал в более умеренном размере, а то ведь дерешь...

-- Нет, это неверно: драть не деру, а сколько нахожу справедливым, спрашиваю. Дают -- беру. Нет -- жду другого охочего. А ежели ты знаешь такого трудящегося человека, который за свою работу любит получать дешевле, чем она стоит,-- ты мне этот тип покажи. Я его найму -- в клетку посажу и буду возить по ярмаркам, показывать. Хорошие наживу деньги!

-- Во всяком случае, Галя, очень желала бы я, чтобы ты занимался каким-нибудь другим трудом, а этот оставил!

-- Желание твое, Лили, будет вскоре, очень вскоре исполнено. Но не потому, чтобы ты убедила меня, будто эта часть моих занятий -- ты не воображай, пожалуйста, что я только от ссудных операций существую,-- будто она предосудительна. А потому, что теперь с агентурой от Иваницкого и кое-какими другими делами-делишками я шире пошел. Ссудное дело для меня уже мелко. И неудобно. Требует постоянного личного внимания, а я, ты видишь, теперь то и дело в разъездах. На Мишку Фоколева надежда плоха. Он малый толковый и честный, но увлекательный, уж очень легко обойти его словами. Намедни, когда я ездил в Курскую губернию по Артюшину делу, он тут одному проезжему барину семь тысяч рублей выдал без всякого обеспечения, под одно поручительство барона М. Уж я ругал-ругал его. Хорошо, как барин будет платить, а если нет? С барона М. мне не взыскивать: и нет у него ничего, и дружба не позволяет. Стало быть, пиши семь тысяч в дебет, а нас в лабет! Дурак Мишка! Хочешь рисковать, рискуй за личный счет, а в общем компанейском счете -- какое твое право?

Рассказывал Галактион -- и не подозревал, что история Мишкиной глупости известна мне не хуже, чем ему. Беседа наша была в марфинской липовой роще, так я, чтобы Галактион не заметил, что я непонятно ему с чего-то волнуюсь, рвала с липы листья и щелкала: чмок! чмок! чмок!

-- Как скоро я отойду от дела,-- говорил Галактион,-- его возьмет на себя Миша Фоколев. То есть, собственно-то, не Миша: он мал капиталом, чтобы выдержать мой оборот. На его имя фирма объявится, и он в ней будет вроде ответственного управляющего или приказчика на отчете, а в настоящие хозяйки охотится его тетенька. Ты ее знаешь. Она у твоей приятельницы, Эллы Федоровны Левенстьерн, служит в экономках. Это бестия. Накрала с Левенстьернши за долгую службу, а частными ссудами по мелочам, на краткие сроки умножила. Я отойду, а они как хотят, так пусть и господарят, мое дело -- сторона. А за выход и место должны мне выплачивать...

-- Очень рада,-- говорю,-- слышать. Когда ты, Галя, скажешь мне, что не причастен больше к этому, извини уж, поганому промыслу, я поеду к Иверской служить благодарственный молебен. А покуда очень тебя прошу, исполни мою просьбу: не пускай ты, пожалуйста, в свои ссудные операции те мои три тысячи, что у тебя хранятся. Мне совершенно невыносима мысль, что я как-то косвенно оказываюсь все же процентщицей. Ведь у меня-то нет даже того трудового извинения, которое ты себе так находчиво придумал: я не трудом их заработала, но свалилось ни с того ни с сего, как говорится, дурацким счастьем, нежданное-негаданное наследство...

Пока я говорила, Галактион как-то странно, искоса смотрел на меня и ежился. Выслушав, пожал плечами...

-- Можешь быть совершенно спокойна, Лили. Твои деньги и не были никогда в наших ссудных операциях, и не будут. Они у меня помещены совсем в особое предприятие.

-- По делам Иваницкого? -- спросила я. Он засмеялся.

-- Да, да... по делам Иваницкого...

* * *

Таким образом, союз наш совершал течение мирное и довольно идиллическое. По всей вероятности, мы превосходно сжились бы за дачное время и дальше для Москвы, если бы в жизнь нашу не ворвалась лютая катастрофа. Не успела я вернуться веселая из Тулы, как -- прихлопнуло!

Привел в Марфино цыган ученого медведя. Мамка тем временем сидела с Артюшей на руках в избе, у открытого окна, и задремала. Вдруг мишка как рявкнет под самым окном во всю медвежью пасть. Баба спросонья взвизгнула, вскочила, Артюша бух у нее из рук и, хотя я успела подбежать, подхватить, все-таки пришелся головкой о половицу...

Ну... к вечеру -- жар, к утру -- менингит, через сутки -- маленький покойник... Скончался мой Артемий Галактионович Бенаресов, не дожив двух недель до года и так и не успев переменить фамилии!

Н-н-ну... Что со мною было, этого не расскажешь... Помолчим... Есть беды, которых -- хоть сто лет живи, не изживешь. Есть потери, которые только матери знают, каково это, когда живой кусок существа твоего, выношенный тобою в плоти и духе, плод чрева твоего, отрывается от тебя... Да еще как? С размаху, одним ударом смертной косы... Словно шла курносая ведьма проклятая бездельно мимо да -- так, со скуки, пошалила... резанула...

Плохо я помню эти горькие дни -- то есть все в них, кроме горя моего, навсегда неизбывного. И было, и есть, и будет!

Говорили потом, что и выла я, и каменела, и металась, и за руки, за ноги Галактион, Дросида, хозяйка со снохой держали меня часами, чтобы вреда себе не нанесла... Ничего этого не помню... помню только тоску -- такую тоску, в которой вся, как в зыбучем песке, потонула: каждый волосок -- тоска, каждая жилка -- тоска, нечем дышать, нечем жить... ни воздуха, ни света -- одна тоска, тоска, тоска!

И была я до того ужасна, что кормилица эта, орловка злополучная, которая Артюшу моего кокнула, смотрела на меня, смотрела да вдруг, слова не говоря, и полезла невесть зачем на чердак... Галактиону что-то не понравилось выражение ее лица. Он -- за нею. А она уже и веревку через балку перекинула, и петлю на шею надела, и стоит на бочонке -- только ногой оттолкнуть. Еле-еле подоспел Галактион...

Думали: с обычного деревенского страха, что -- "засудят".

-- Нет,-- объясняет-ревет,-- я это понимаю, что моей вины нет и помилуют, а только -- пустите, удушусь: не могу я терпеть баринина горя!

Рухнула наша идиллия.

Хоронили Артюшу на кладбище в Останкине -- без меня. Я лежала без памяти. Каждый день приезжал С.С. Корсаков из Москвы. Три дня была опасна. Да нет, живуча. На девятый день служила панихиду на могиле. Ничего. Обошлось.

Галактион очень настаивал, чтобы я поехала куда-нибудь из Москвы подальше, чтобы рассеяться. Нет, нашла апатия. Никуда не хочу. Заперлась в московской квартире. И видеть никого не хочу. Единственно, кого хотела бы,-- Эллу. Но она была за границею, да в этом году и еще особенно долго запоздала. Дросиду я выносила все-таки сравнительно лучше, чем других. С Галактионом мне было всего тяжеле. Я его боялась.

Почему? Не знаю. Может быть, потому, что сомневалась, не накричала ли я в дни моего безумия и беспамятства после смерти Артюши таких бредовых признаний и откровений, которые, если Галактион их слышал, должны положить между нами черту отчуждения -- глубокую и широкую. Может быть, потому, что, как скоро я оправилась настолько, чтобы разумно рассуждать и спокойно воспринимать впечатления, С.С. Корсаков предупредил меня:

-- Ваш друг, Елена Венедиктовна, требует очень внимательного надзора и ухода. Постигший вас острый кризис он выдержал лучше вас, но поражен в нервной системе гораздо тяжеле вас, и так как еще нет года, что он оправился после сотрясения мозга, то состояние его нельзя признать безопасным, несмотря на сравнительно здоровую видимость.

По-моему, и видимость была не очень-то здорова. Гримасы, приобретенные Галактионом от прошлогодних ушибов, за спокойное лето почти прошли было, но по смерти Артюши возобновились хуже, чем раньше, участились, почти не сходили с лица. Он стал заикаться и, заметив этот свой новый порок, боролся с ним тем, что по совету Корсакова старался говорить медленно и певуче. Это придавало его речи ненатурально торжественный и печальный оттенок, словно он не о простых и обыкновеннейших вещах говорит, а читает Псалтырь над покойником.

Слушая этот искусственный, угрюмо-похоронный тон, я каждый раз охватывалась подозрительною догадкою, что это Галактион так не от болезни, а нарочно. Что он глубоко затаил в себе какое-то негодование против меня и бессловесно судит меня в душе как виноватую в смерти нашего ребенка. Потому что я-то сама считала себя безусловно в ней виноватою. Что сонная мамка? Что цыган с медведем? Случайные орудия кары, ниспосланной мне за мою греховность. За всю по совокупности -- за все легкомыслие, сладострастие и ложь последних двух лет, начиная с январской ночи в "лисьей норе", за постыдно трусливое подчинение нахалу Беляеву, за -- "покушала, рот утерла,-- я ничего худого не сделала", за -- и это пуще всего,-- за мой последний острый грех: за тульский аборт...

"Хотела Бога перемудрить. Давал он дитя -- не хочу! Уничтожила дитя! Так вот же тебе: отнял и то дитя, которое любила..."

Божественная расправа с грешницей!

Но вместо того, чтобы принять ее со смирением и покорностью, озлилась я на Бога! Ух, ужас, до чего озлилась! Вызверилась! Вся моя недавняя религиозность прахом по ветру пошла!

"Пусть,-- думаю,-- легкодумная Элла верит и ездит по ночам к Иверской замаливать свои тяжкие грехи, что накануне с каким-нибудь приват-доцентом в "Стрельне" флиртировала,-- перед тем, как завтра будет опять флиргаровать с присяжным поверенным в "Эрмитаже"... Все вздор и самообман на легкие чувствица! Настоящего горя молитвою не избудешь...

Верить?.. Не хочу я в Него верить, когда Он обидел меня -- Артюшу взял! Виновата я -- ну, изуродовал бы меня либо как-нибудь еще выместил, а за что Артюша погиб? Если Бог справедлив, то где же тут справедливость? Если милосерд, то где же милосердие? Нельзя верить. Либо Его вовсе нет -- тогда глупо верить в пустое место. Либо Он так жесток и несправедлив, что не хочу я такого Бога, не надо мне Его, нет во мне хвалы к Нему, которую Он так любит... Да! Его все хвалят, а дьявола все ругают, ан дьявол-то добрее. Отец греха, да грех-то мне сына дал и в сыне счастье, а Он позавидовал, что грешница успокаивается и обретает мир душевный, и послал наслание...

Конечно, наслание!.. Если бы Артюша умер от кори, дифтерита, скарлатины, какой-нибудь эпидемии, которая по детям ходит, я, сколько бы ни тосковала, приняла бы горе как естественное и законное: не одна я плачу, сто, двести, триста, тысяча матерей плачут со мною... Смертная полоса!.. А то -- цыган с медведем! Как, откуда взялся? И промысел-то этот медвежий запрещен уже несколько лет, и сама я читала у Гаршина чувствительный рассказ, как вожаки перестреляли своих медведей... Нет, вот остался какой-то! Сохранил его злой Бог на мою беду!.. Или, может быть, это Он с небеси своих ангелов-мстителей прислал с цыганской рожей и в медвежьей шкуре?

Страшно вспомнить, что думала, что говорила!

А больше всего из святости не взлюбила я, негодная окаянная грешница, Мать Пресвятую Богородицу.

Видеть не могу Ее с младенцем на руках. Завидно. И материнских страданий Ее о Сыне Распятом признавать не хочу.

"Ты-то,-- думаю,-- Сына выкормила, выпитовала, вырастила, был Он для Тебя радостью и утешением тридцать три года, а моему не дано было и одного года дотянуть... Где же твоему горю равняться с моим?"

И, когда меня утешали, что, дескать, чего вы так убиваетесь, женщина вы молодая, можете иметь детей, сколько захотите, отвечала:

-- Никаких детей я больше не хочу и иметь не буду. Я рожу, а Он опять отнимет? Я не скотина, чтобы плодиться на убой!

Так я безумствовала и ожесточалась и добезумствовалась-таки до того, что действительно ангел-хранитель отошел от меня, а приблизился ко мне дьявол.

* * *

Неделю за неделей, месяц за месяцем жила я в своей черной хандре, почти не выходя из дому. Возвратившаяся из-за границы, Элла, навестив меня, пришла в ужас.

-- Так нельзя, Лили. На что ты похожа? Старухой смотришь. Довольно уж. Разве можно считать жизнь конченой в двадцать пять лет? -- любезно подарила она мне целых три года, потому что мне было уже двадцать восемь, правда, тем самым и у себя отщипнула чуть не десяток, потому что любила уверять, будто мы однолетки. -- Желтая, пухлая, глаза дикие, растрепанная. Как причесана! Как одета!.. Ты очень рискуешь собою: не отравишься, так с ума сойдешь либо пить начнешь... Нет, я за тебя примусь! Надо тебя встряхнуть!..

Встряхнулась,-- хлебнула прежней жизни: до Галактиона, до родов... Немножко развлеклась -- в самом деле как будто легче стало. Тоска из души не ушла, лежит пластом, но -- как будто ее угли жгучие присыпало сверху пеплом: кусают не таким острым огнем и не так постоянно.

Раз, другой -- и пошло! Воскресла Лили Сайдакова, украшение салона Эллы Левенстьерн, ее ложи в театрах, зал Собрания в вечера концертов и балов, зимних пикников на тройках в подмосковные, и прочая, и прочая. Дома почти не живу. Днюю и ночую у Эллы.

Галактион был заметно рад свершившейся во мне перемене. До этого времени наши с ним отношения, нисколько не изменившись наружно, были в действительности очень натянуты. Та отчужденность, которую я чувствовала в самой себе, а приписывала ему, подавила всякую искренность между нами. Не то чтобы мы лгали друг другу -- нет! А замолчали друг перед другом, зажили рядом каждый сам по себе, словно соседи, которые ни в ссоре, ни в ладу, либо старые супруги, которые на веку своем все переговорили между собою уж до того, что больше и говорить им не о чем, кроме как -- "иди завтракать", да "дай денег на рынок", да "что у нас к обеду -- борщ или щи?", да -- "который-то час? Не пора ли спать ложиться?..". Если у нас до того не дошло, то исключительно потому, что врозь жили, не на одной квартире. Походило на то, что быт наш стал -- как злокачественный нарыв какой-то, пухнет-пухнет, саднит, дергает, и -- кто же его знает, когда и как он прорвется и что прорыв принесет -- исцеление или гангрену?

Когда нарыв прорвался благополучно, Галактион ожил и всячески поощрял меня тоже ожить. Деньгами он снабжал меня щедрее прежнего. Однако чувствовала я в нем кое-что не прежнее. Любви, как было: всегдашняя нежность и часто страстность. Но он уже не следовал за мною прежнею потаенною тенью -- влюбленно созерцать богиню, принадлежащую ему неведомо для мира. Я умела выпытать у Дросиды, что подозрения мои, будто я в бреду после смерти Артюши наделала признания, которые могли оттолкнуть от меня Галактиона,-- напрасны. Нет, кроме дикого воя да бессвязных выкриков, ни он, ни другой кто от меня не слыхали. Но что-то он вообще раскусил во мне такое, против чего устояли любовь и страсть, но как будто пошло на убыль уважение, а благоговения, пожалуй, и вовсе не стало. Было, было такое -- накопил в себе,-- чего, любви не нарушая, однако и в любви уже не прощал. Может быть, память о тяжелой обиде, как я его встретила по возвращении его из Сибири. А может быть, и ближе -- оскорбился на мои нотации за "ростовщичество"... Да! Нотации-то читаю, однако от "ростовщика" денежки беру!..

Со смертью Артюши перестали иметь смысл те ежемесячные выдачи, которые я принимала от Галактиона со времени моего отъезда в Одессу для родов. Однако он продолжал выдавать, а я принимать.

Покуда был жив Артюша, это имело вид -- "на ребенка", хотя по щедрости выдач Галактиона я могла бы содержать по-царски не одного, а дюжину ребят. В месяц моего траурного ошеломления я существовала слишком автоматически, чтобы не только размышлять о ловкости или неловкости продолжавшихся выдач, но и помнить о них. Они шли из рук Галактиона прямо в руки Дросиды. Эта за мрачные для нас с Галактионом месяцы так процвела, что даже пополнела: крала ужасно, потому что расходы мои были ничтожны, а остатков она не представляла мне никаких. Теперь ее благополучие затмилось. Мне самой потребовались деньги -- и много денег. И тут я в первый раз задумалась об этой щедрой выдаче на ребенка: по какому, собственно, праву я продолжаю ее получать?.. Говорю Галактиону:

-- Нам с тобой надо сосчитаться.

-- В чем, Лили?

-- В очень многом. Вот -- ты квартиру отделал на свой счет, а в ней не живешь. Который уже месяц выплачиваешь мне за Артюшу, а его нет на свете... Это составляет большую сумму. Я попросила бы тебя подсчитать ее и сказать мне.

-- А зачем, собственно?

-- Затем, что желаю выплатить тебе мой долг. Он усмехнулся.

-- Я тебе давал это совсем не в долг, а в твое полное распоряжение.

-- Спасибо за любезность и щедрость, но я такого крупного подарка принять от тебя не могу. Ты не настолько богат, я не настолько бедна. Это пахло бы содержанством.

Он опять усмехнулся длинно-длинно, рубцы в гримасе заиграли по лицу.

-- Из каких же средств думаешь ты выплачивать мне, Лили, свой... долг?

-- У тебя в кассе есть мои три тысячи. Вычитывай из них понемножку.

-- Понемножку? Хорошо. А жить чем ты намерена?

-- Постараюсь сократиться в расходах.

-- Быть по сему!

Очень не понравилась мне его недоверчивая улыбка.

Не ладили мы еще и в том, что я тогда, как уже рассказала вам, вошла в раздор с Богом, а Галактиона, напротив, осенило набожностью. Он часто ездил к матери в монастырь, и, полагаю, честная старица Пиама не пропускала случая, чтобы настраивать сына против меня, ненавистной для нее -- невесть за что. Дросида тут много суетилась и пакостила на обе стороны. От нее узнавала я о поездках Галактиона к "маменьке". То, что он вздумал скрывать их от меня, уязвляло мою гордость и волновало подозрительность, но я молчала: объясняться по такому поводу казалось мне ниже моего достоинства.

* * *

Угораздило меня в тот сезон сделать великую глупость. Задумала я выявить во всеобщее сведение "гражданский брак". Он и без того уже получил довольно широкую огласку. И дворовою молвою, через прислугу и соседей, а пуще через Марфино и Останкино, где мы не таились и жили почти что, как говорится, maritalement {См. пер. на с. 198.}. A смерть Артюши, моя затем хотя короткая, но громкая болезнь, наезды ко мне, больной, С.С. Корсакова заставили и вовсе открыть наши карты.

Суровая родственница-профессорша, как я и ожидала, прислала мне однажды письмецо, начинавшееся обращением -- вместо "Милая Лили" -- "Милостивая государыня Елена Венедиктовна" и кончавшееся словами язвительного упования, что она не будет больше иметь удовольствия видеть меня под целомудренным кровом ее дома. Не скажу, чтобы я прочла это с удовольствием, но... наплевать!.. Пожалуй, отсюда-то и взял меня задор козырнуть "гражданским браком". Оно, кстати, и не особенно оригинально было. В те годы полоса "гражданского брака" прошла по московской интеллигенции модным поветрием. Среди писателей, врачей, в адвокатуре, не говоря уже об артистах и художниках. Так что я была бы отнюдь не первою ласточкою этой весны, а, напротив, лишь одною из многих.

И вот для того, чтобы не очень удивить однажды общество своим выбором гражданского супруга, затеяла я приучать мало-помалу круг Эллы Левенстьерн к почтенному моему Галактиону Артемьичу Шуплову. Элла, по своему добродушию и по страсти к интересным и оригинальным положениям, согласилась помочь мне, и Галактион появился на ближайшем ее журфиксе.

Ну и настрадалась же я в тот вечер и за себя, и за него! Общество подобралось, как нарочно, самое блестящее: и Урусов, и оба Корсаковы, и Гольцев, и Корсов, и Константин Маковский в наезд из Петербурга, и Зилотта, и -- кого-кого только не было! И среди такой-то компании -- мой пень!

Одет-то был недурно; я постаралась об этом. Но как сидел на нем фрак! Как он держал себя во фраке! Что ни встанет, что ни сядет -- чучело!.. И что только с ним сталось? Бывал же в людях! Помню его, бывало, у нас на журфиксах и вечеринках: ну, был застенчив, молчалив, неловок, но -- человек, на ноги не наступал, локтями не задевал, стаканов с вином, чашек с чаем ни на скатерть, ни на платья соседки не опрокидывал и -- не было за него страха, что вот-вот он отличится чем-либо подобным... А здесь -- чудо-юдо морское: и смех, и грех, и жалок, и противен, и скука от него -- на три комнаты, и такая беспросветная вульгарь...

Промолчал, конечно, весь вечер. И слава Богу, потому что от конфуза, воображаю, чего наплел бы, да еще и заикаясь. Лицо в шрамах, глаза остолбенелые, руки дрожат, потеет, блестит -- черт знает что такое! Выражение лица -- точно он сейчас со стола серебряные ложки украл и с испуга не знает, куда спрятать. Гости смотрят с недоумением: что за тип? Спасибо С.С. Корсакову: понял, сжалился, взял его под свое покровительство... А я уж старалась и не глядеть в их сторону, потому что -- чуть взгляну, вся киплю внутри и проклинаю себя, зачем я его привезла, его -- зачем он чурбан, Лидию, кривобокую его покойницу, зачем она, живучи с ним, не оболванила его в человека...

А в заключение радость. Пошла я в чайную немножко передохнуть от приятных впечатлений. И из дверей слышу разговор: беседует Матрена Матвеевна с компаньонкой певицы, которая в тот вечер пела у Эллы. Компаньонка спрашивает:

-- Это какое пугало посажено у вас в гостиной -- шитое лицо, страшные рожи корчит, фрак с лакея, штаны с покойника?

-- А это,-- отвечает толстуха, налив голос ядом,-- видели особу в голубом? Ейный любовник.

-- Что же это она выбрала такого неладного? Сама-то из себя -- ничего, довольно даже картинна.

-- Неладен, да денежки ладны,-- хихикает толстуха.

-- Содержатель, стало быть?

-- А то с чего бы ей?

-- Да, хамло хамлом... Богатый?

-- Не так чтобы очень, а с состоянием. По дисконту.

-- Из живодеров, значит?

-- Ничего, дерет.

-- Он с людей, а она -- с него? Хи-хи-хи!

-- Она с него. Хи-хи-хи!

-- И много снимает?

-- Да, родственник мой один с ним в общих делах состоит, так сказывал: тысяч до двенадцати.

-- Однако! Это больше, чем моя примадонна в театре выпоет.

-- На постели-то петь доходнее, чем на театре.

-- А вы сказывали -- не богатый!

-- Не богатый, да тароватый. Родня мой говорит про этого Шуплова, что для себя он скупущий-прескупущий, куска хлеба лишнего не съест, бутылки пива не выпьет, живет свиньей, одежду носит до износа, а все -- в эту прорву, все -- в нее...

-- Влюблен очень?

-- Как кот в марте! Ну, и лестно ему, что барышня дворянского рода, хорошего общества... Через нее в люди пролезает... Ему не в гостиной место, а в прихожей с лакеями у шуб, а ради любовницы удостоен быть вон в какой компании. Уж истинно залетела ворона в высокие хоромы!.. Моя-то Элла свет Федоровна добра некстати. Попустила, а теперь и сама не рада... Скандал, а не гость!

-- Что же? -- снисходительно рассудила компаньонка. -- Надо по справедливости войти в положение и голубой барышни этой... Из каких она, вы говорите?

-- Сайдаковых. Елена Венедиктовна Сайдакова.

-- Фамилия со звуком: слыхать, дворянская, хорошая. Если она, будучи приличного рода и порядочного общества, пожертвовала себя на подобное, то должна за то оправдать свой интерес...

-- Это -- что и говорить,-- согласилась толстуха,-- но только и бесстыжая же! Пентюх этот ведь не первый у нее. В запрошлом году она с господином Беляевым путалась, с Аристархом Вадимовичем. Может, слыхали?

-- Это -- который? Шенапан {Хулиган, озорник (фр.). } известный?

-- Вот-вот!.. Как же! И ребенок был: на чужое имя родила, по вдовьему паспорту -- ее за это под суд можно. Да, на ейное счастье, недолго вязав ей руки, помер... А господина Беляева она ладила женить, да молодец-то лукав: оказался женатым и навострил лыжи... Хи-хи-хи!

-- Хи-хи-хи! Она и взялась за ростовщика?

-- Взялась за ростовщика.

-- Хоть не модно, да доходно! Хи-хи-хи!

-- Бесстыжая!-- с ярою энергией пробасила толстуха. -- Другая бы на ее месте не знала, куда глаза девать, а эта как ни в чем не бывало со своим хамлом вперла в гостиную и расселась: любуйтесь, добрые люди, какие бывают продажные!

Не вошла я в чайную, пошла обратно. В коридоре -- навстречу Элла.

-- Ах, Лили! А я тебя ищу. О, какая ты бледная? Что с тобой?

Я не отвечаю. Тогда она берет меня за обе руки, нежно трясет их, приближает свое лицо к моему и говорит с печалью:

-- Лили! Я понимаю тебя. Я сама исстрадалась за вечер. Бедная! Много ты на себя взяла, и нелегко тебе... Il est impossible... {Это невыносимо... (фр.)}

Я освободила свои руки. Смотрю ей в глаза.

-- Элла, мы подруги. Скажи по совести: считаешь ты меня содержанкой Шуплова?

Она страшно сконфузилась.

-- Лили! Что за фантазии? Как можно?

-- Нет, по совести! По совести! Думаешь ли ты, что я живу на его счет?

Она вертится, бегает от моего взгляда своими козьими глазами.

-- Какая ты, право, странная, Лили...

-- Значит, думаешь?

-- Ах, Боже мой! Вовсе нет, но...

-- Что "но"?

-- Если бы даже и так, то что же тут ужасного? Ты девушка небогатая, замуж не вышла, любишь жить хорошо, выезжаешь... Должен же кто-нибудь оплачивать... твои туалеты... твой train de vie... {Образ жизни (фр.). }

-- Кто-нибудь... Да, это замечательно, как верно ты сказала... именно -- кто-нибудь. Ну спасибо. Теперь я знаю, что знать хотела... Пойдем к гостям. Неловко, что хозяйки нет так долго...

-- Да, да... Но позволь, Лили, дать тебе совет: не будь так... прямолинейна!.. Есть вещи, которые делаются, но о которых не говорят... А если говорят, то бесполезно ставят в неловкое положение и себя, и -- с кем говорят... Излишне и бестактно, шерочка!.. Ты сейчас так меня озадачила... Зачем?

С Галактионом дома вышла страшная сцена. Я заставила его признаться, что мои пресловутые три тысячи, которые приносили мне будто бы такой колоссальный доход, в действительности выросли за два года всего на несколько сот рублей, а все, что в этот срок я тратила на жизнь, туалеты, путешествия, развлечения, капризы,-- все оплачивалось им. Сколько всего он ухнул в "прорву", как обругала меня давеча толстуха, Галактион не хотел сказать. Но я сама, соображая в уме некоторые свои крупные траты, подсчитала, что, пожалуй, и впрямь не меньше двенадцати тысяч в год и, значит, если расплачиваться, то должна ему около двадцати пяти тысяч...

Волосы дыбом встали: никогда мне такой суммы не выплатить!.. Значит, куплена, закабалена!.. Он, виноватый, рыдал, вопил, что ничего я ему не должна, никаких платежей он не примет; что теперь, когда его дела слагаются все лучше и лучше, он готов хоть вдвое тратить, лишь бы я была довольна и спокойна; что ему на свете дорога только наша любовь, а больше ничего не надо...

-- Да мне-то надо! Мне-то надо!-- визжала я. -- Мне мое честное имя надо! Мне моя чистая совесть нужна! Где мое честное имя? Сегодня я своими ушами слышала, как меня называли продажной! Где моя чистая совесть, когда я сама себя сознаю содержанкой? А! Вы всегда кривлялись -- боялись этого слова, а сделать меня содержанкой не побоялись?.. Хорошо же! Хорошо! Выкупиться у вас я не могу... Я невольница, я пленница, рабыня... А! Любовницы вам было мало -- содержанку из меня сделали? Так радуйтесь: достигли! К вашему удовольствию, буду же, буду, буду содержанкой! Узнаете вы, что значит содержать барышню приличного рода и порядочного общества, которая себя прожертвовала на подобное, как сказала обо мне сегодня там у Эллы одна негодяйка!.. А вы... кто вы, какой вы, мне теперь все равно... Можете промышлять дисконтом, можете ограбить кассу вашего Иваницкого, можете идти на большую дорогу разбивать почты -- содержанке безразлично, с каких доходов оправдывать свой интерес, как выразилась та же окаянная тварь!..

Визжала-визжала, покуда обессилела и -- как сноп, в постелю... К утру кое-как, с грехом пополам помирились -- простила... А когда Галактион ушел, а я с расходившихся нервов все еще уснуть не могу, приползла змея Дросида и зашипела:

-- Наконец-то вы, барышня, взялись за ум и заговорили по-настоящему! Нешто с ними, мужчиньем, возможно добром? Небось теперь будет ходить, как встрепанный... обучен своему назначению!..

-- Дросида! Я твоих одобрений не просила и наставлений не спрашиваю!

-- Простите, барышня, я -- любя.

-- Потрудись любить как-нибудь иначе.

-- Слушаю, барышня... А позволю себе, однако, заметить: хорошо это, что Галактион не знает, как вы Артюшеньку первоначально ставили на счет господину Беляеву... Пожалуй, не был бы таким безответным... Смотрите, барышня, как бы кто ему довел... Ведьма эта, Матрена, страх болтлива и к вам зло питает...

Глотаю, думаю: "Не Матрена, голубушка ты моя, а это ты мне изволишь грозить за то, что я тебя сейчас оборвала... Хорошо, примем к сведению..."

-- Да,-- говорю,-- ты права, это опасно, надо меры принять, и мы с тобою ужо поговорим. Но не сейчас: я сонная и почти не понимаю, что ты мне толкуешь...

Она сию же минуту -- совсем другим тоном и из другой оперы:

-- Ах, барышня, извините, что позволила себе рано вас беспокоить, бай-бай вам не даю, но дело такое, что я сейчас ухожу за покупками, а меж тем из магазина Арженникова вчера строго наказывали, чтобы беспременно принесла деньги по счету; вторая неделя, как книжка подсчитана,-- ждут...

-- Сколько там?

-- Двести семнадцать с копейками...

-- Откуда столько?!

-- Извольте проверить... Все записано...

-- Да я верю... Но зачем ты должаешь на книжку? Бери на наличные. Вон сколько накопила: так труднее платить.

-- Накопилось, потому что вас часто дома не бывает. Я докладываю, а вы уедете и забудете -- оно и растет...

-- Хорошо... Семнадцать возьми там на столике из портмоне... А двухсот у меня нету -- пусть ждут.

-- Неловко, барышня. Сумма незначительная, магазин солидный. На грошах себе репутацию испортим.

-- Да когда нету?

-- А вы разрешите: я по дороге зайду к Галактиону, возьму.

-- М-м-м... ну возьми!

-- Записочку к нему дадите?

-- М-м-м... Ну, дай карандаш... напишу...