Глава 3
На другой же день после митинга повисла над пятистенком Панфила новая доска с короткой надписью:
БЕЛОКУДРИНСКИЙ СЕЛЬСКИЙ РЕВКОМ
А через неделю приехал из города рабочий Капустин. И сразу же после его приезда стало известно, что организовалась в Белокудрине ячейка коммунистов-большевиков. Называли и фамилии мужиков, вошедших в ячейку: Панфил Комаров, Павлушка Ширяев, Маркел Власов, Сеня Семиколенный, Афоня Пупков, Андрей Рябцов, Никишка Солонец, Кирюшка Теркин, Иван Сомов, Емелька Кочетов.
После этого три раза собирались партизаны всей ватагой в доме Панфила и три дня шумели до полуночи.
По деревне новый слух прошел -- будто рабочий Капустин все три дня партизанам проповедь вычитывал и к большевистской вере всех присоглашал.
В воскресный день партизаны собрали народ на второй митинг. С утра по деревне слух прошел, что на этом митинге приезжий рабочий будет всю деревню уговаривать на вступление в большевистскую партию.
С опаской шли белокудринцы на митинг. Но с первых же слов Капустина облегченно вздохнули.
Говорил Капустин о партии большевиков и о Ленине, о том, за что борются коммунисты-большевики, куда ведут народ и для чего организовалась коммунистическая ячейка в Белокудрине. В своей длинной речи он разъяснял, что вступают люди в партию добровольно и так же добровольно они борются и умирают за интересы рабочих и крестьян. Рассказывал про жизнь в России, про окружение Советской республики вооруженными армиями всего мира, про голод и страдания народа.
Расходясь с митинга, старики говорили:
-- Уветливый, пятнай его...
-- Стращали большевизмой, а она вон что обозначает...
-- Нда-а... не худо бы в такую партию всей деревней войти -- не только партизанам одним.
Сразу же после митинга уехал Капустин дальше -- в переселенческий поселок Новоявленский. А большинство партизан как были, так и остались беспартийными.
Встречаясь на речке около прорубей, Маланья разъясняла бабам:
-- Которые мужики в ячейку вошли, еще в партизанах считались большевиками. Рабочий-то этот -- инструктор городской. Разрешение из города привез на открытие большевицкой ячейки.
-- Почему же три дня шумели они у Панфила? -- спрашивали бабы.
-- Работу свою обсуждали, -- отвечала Маланья. -- Не соберутся с умом мужики, с чего начинать. Разор ведь кругом.
-- Кто же у них за вожака-то будет, Маланьюшка?
-- Маркела-кузнеца выбрали.
-- А Панфила сменили, что ли?
-- Нет, Панфил будет в ревкоме, а Маркел -- в большевицкой ячейке.
-- А ты-то, Маланьюшка, тоже в большевиках состоишь?
-- Нет, -- коротко отвечала Маланья.
-- Почему же не состоишь? Партизанила ведь...
-- Одно дело партизанить, а другое дело -- в партию войти. Не доросла я, бабы...
Тревожно спрашивали:
-- Что, Маланьюшка, карать-то будут кого или нет? Ревком-то как?
-- Не знаю, -- ответила Маланья. -- Бабушку Настасью спросите. Внук-то ее секретарь...
Бабы собирались и с бабкой Настасьей поговорить.
Но после отъезда городского рабочего рано утром деревню новый слух облетел: по постановлению ревкома милиция арестовала бывшего старосту Валежникова.
Взволновалась деревня.
Кержаки всем миром привалили в ревком.
Галдели и уговаривали Панфила:
-- Ничего худого не сделал Филипп Кузьмич.
-- Вместе с нами ждал Советскую власть... радовался...
-- Сделай божескую милость, Панфил Герасимович, ослобони!
Панфил объяснял кержакам:
-- Кулак он, товарищи, сами знаете. Подлизывается теперь... А раньше Колчаку служил... Отменил все распорядки первой Советской власти... Помогал уряднику грабить народ.
Кержаки твердили свое:
-- Не причинен он...
-- Приказано ему было...
-- Ослобони, товарищ ревком!..
Лысый мельник пощипывал седеющую рыжую бородку, ласково щурил глаза на Панфила и ласковым голоском убеждал:
-- Ослобони, Панфил Герасимыч! Сказано в писании: "Не судите да не судимы будете..." Правильные слова, золотые слова, Панфил Герасимыч. Когда настанет час... зачтется тебе. Потому и просим: ослобони. Поговори со своими партизанами... и ослобони...
Посмотрел Панфил на мельника. Пососал трубку. Сплюнул. И сказал твердо:
-- Не стращай, Авдей Максимыч. Всячины навидались мы. А с партизанами говорить мне нечего. Обсуждено в ревкоме и в ячейке совместно со всеми партизанами... Единогласно решили.
Так ни с чем и ушли кержаки от Панфила.
Афоня с Никишкой Солонцом связали старосте руки, усадили его в кошовку и отвезли в Чумалово. А оттуда переправили Валежникова в город -- в тюрьму.
Не успели белокудринцы успокоиться после ареста старосты, как на деревне новая беда приключилась.
Перед самой масленой, по просьбе мирских стариков, Солонец установил самогонный аппарат в овине и пустил его в ход. Но не успел он и бутылки ханжи накапать, как налетела на овин милиция в полном составе: Андрейка Рябцов, Никишка -- сын Солонца и Афоня Пупков. Опрокинули они в снег посудины с ханжой и поволокли аппарат в ревком.
Опешил старик. Не мог выговорить ни единого слова, пока милиционеры -- вместе с его родным сыном -- около овина орудовали. Стучал зубами и смотрел вслед, когда они аппарат по улице волокли. Потом спохватился. Сбегал во двор. Схватил топор и кинулся к Панфиловой избе.
Вбежав в избу. Солонец отыскал глазами сына и, не говоря ни слова, пустил в него топор.
Никишка успел лишь согнуться и спрятать голову за столом. Топор стукнулся в стену и упал на лавку, рядом с Никишкой.
-- Мошенник! -- заревел старик, кидаясь с кулаками к сыну. -- Убью варнака!..
Партизаны схватили старика за руки, повалили на стоявшую у печки скамейку, связали опояской руки назад и притулили спиной к печке.
Так и сидел старик, ругаясь, пока Андрейка Рябцов протокол составлял.
-- Мо-шен-ни-к! -- скрежетал зубами связанный Солонец, топая ногами на сына. -- Своими руками удавлю!.. Сколько хотите пишите... хоть всю бумагу испишите... а удавлю я его, варнака!.. Удавлю-у!..
Посадили старого Солонца в холодный амбар за покушение на убийство сына. Продержали до масленой.
Горевали мирские белокудринцы. Пришлось без хмельного масленицу праздновать.
Даже кержаки жалели мирских:
-- Мы-то не принимаем зелья... Но зачем людей обижать?
-- Озорство...
На масленой неделе партизаны устроили два митинга. Побывавшие в городе рассказывали о новых российских порядках, о голоде и о гражданской войне, об окружении России и о победах Красной Армии.
Слушали старики нескладные, но жуткие рассказы партизан и дивились. А бабы даже всхлипывали:
-- Господи!.. Страсти-то!..
На второй митинг, в прощеный день, привели из амбара старого Солонца и на миру корили:
-- Смотри, что в России-то делается -- народ-то голодует, помирают люди, а ты опять взялся за ханжу?
-- Родного сына чуть не порешил...
-- Стыдоба!..
Старик плакал и оправдывался:
-- Не сам я, братаны, удумал, люди просили меня...
-- Зачем руку поднял на сына? -- кричали партизаны. -- На родную кровь ярился!
Старик всхлипывал:
-- Простите, братаны... Сроду не сиживал я в холодной. Стыдоба!.. Нечистый попутал... Простите уж...
Панфил обратился к собравшимся:
-- Как, товарищи... прощаете? Ревком со своей стороны постановил: простить Петра Ефимыча.
-- Простить! -- загудели мужики со всех сторон. -- Простить!
Партизаны кричали:
-- У сына пусть просит прощения!
-- Проси у сына!
А бабы кричали свое:
-- И ты, Никишка, проси у отца прощения!
-- Прощеный день сегодня. Оба и поклонитесь...
К голосам баб стали присоединяться голоса мужиков:
-- Оба просите!.. Оба!.. Чего там...
Никишка нерешительно поднялся из-за стола.
Панфил взял его за рукав и, выталкивая в пустой круг, быстро освободившийся около стола, сказал:
-- Иди, кланяйся... не полиняешь...
Выйдя из-за стола, Никитка повалился отцу в ноги:
-- Прости, батя!
-- Бог простит, сынок, -- растроганно проговорил старый Солонец, поднимая за руку сына и глотая слезы. -- Меня прости Христа ради...
Лишь только Никитка выпрямил спину, повалился в ноги ему со слезами:
-- Прости, сынок! Перед всем народом каюсь. Нечистый попутал...
И Никитка так же взял отца за плечи и, помогая встать на ноги, говорил:
-- Ну, чего там, батя... Мало ли что бывает... Ты -- отец, а у меня служба...
-- Правильно, Якуня-Ваня! -- крикнул Сеня Семиколенный. -- Вот как коммунисты поступают!
И мужики загудели:
-- Правильно!
-- По-хорошему надо...
Старик и сын три раза поцеловались.
Глядя на них, мельник Авдей Максимыч громко и умильно сказал:
-- Истинно говорил святой апостол Павел: "Почитай отца твоего и матерь! И благо тебе будет. И вы, отцы, не раздражайте детей ваших..."
-- Правильно-о! -- кричали мужики. -- По-хорошему...
Панфил взмахнул трубкой:
-- Объявляю митинг деревни Белокудриной закрытым...
Расходились белокудринцы с митинга примиренными и успокоенными.
В этот день ходили семьями от двора к двору -- в гости. Подолгу говорили и обсуждали деревенские события. Одни хвалили партизан за то, что всякое дело совместно с миром решают, другие хаяли их за те строгости, которые ввели партизаны на деревне. Некоторые горевали об арестованном старосте. Высказывали опасение, как бы хуже не наделали партизаны. Потом старый и малый кланялись друг другу в ноги. Просили друг у друга прощения: за колкое слово, за причиненные обиды.
А у Ширяевых в этот день с обеда раздор в семье пошел. Сразу после митинга все сели за стол обедать. По обычаю, издавна заведенному, хлеб резал и первым за ложку брался дед Степан: за ним тянулись к еде бабка Настасья, потом Демьян и Марья, и последним всегда был Павлушка, как самый младший в семье. А в этот день Марья ни с чем не считалась. Накрыв на стол, она первой села, сама изрезала краюху хлеба на толстые ломти и первой потянулась ложкой к общей чашке с похлебкой.
У Демьяна при этом даже ложка из рук выпала. Испуганно взглянув на жену, он растерянно проговорил:
-- Ты что, Марья? Порядка не знаешь?
Марья хлебнула из ложки, прожевала хлеб и зло ответила:
-- Отменила ваша Советская власть добрые-то порядки. Окромя сраму, ничего не осталось.
Дед Степан положил ложку на стол. Заговорил, строго поглядывая на сноху:
-- Не бреши, Марья! Не видели мы худого от Советской власти. И не умер еще я... Ужо помру... тогда ломайте все...
Помолчав, он снова взял в руки ложку и, стукнув ею о стол, еще строже сказал:
-- А пока я хозяин дому!
За столом сразу стало тихо. Дед Степан стукнул ложкой о край чашки. Это был знак семье приступать к еде. И только после этого, в порядке старшинства, все потянулись ложками к похлебке.
После обеда Демьян и Марья стали собираться в гости к Арине Лукинишне Валежниковой. Позвали с собой стариков.
Дед Степан сердито сказал:
-- В прежние годы не шибко дружбу водил я с Филиппом Кузьмичом, а теперь и вовсе не к чему...
-- Да ведь нет его, -- несмело проговорила Марья. -- К Арине Лукинишне идем.
-- Не пойду, -- отрезал дед Степан. -- И Настасье не велю.
Марья вспылила:
-- Ну и не ходите!
Повернулась к сыну:
-- Идем, Павел, с нами.
-- А я зачем пойду? -- спросил удивленный Павлушка.
-- Затем, варначьи твои шары, -- закричала Марья, -- чтобы прощения попросить за Филиппа Кузьмича. Какой день-то сегодня?
Павлушка смеялся:
-- Ну, не-ет! Этого не будет! Если хочешь, маменька, я пойду... буду каяться... за то, что мы не расстреляли Филиппа Кузьмича.
-- Разбойник! -- закричала Марья, грозя сыну ухватом. -- Мошенник! Прокляну безбожника!..
Бабка Настасья пробовала унять сноху:
-- Что ты делаешь, Марья? К чужим людям идешь прощения просить, а родное дитя клянешь...
-- Молчи, маменька! -- кинулась Марья к бабке. -- Молчи! Твой змееныш! Ты таким изладила его...
Хлопнула дверью Марья и убежала. Ушел за ней и Демьян. А Павлушка пошел через сенцы в горницу.
Дед Степан у порога одевался и собирался к скотине. Намекая на то, что Марья взята за Демьяна из богатого дома, он ворчал:
-- Вот то-то и оно... Сколько волка не корми, а он все в лес глядит... К Арине Лукинишне пошла... Да... не куда-нибудь... к Арине Лукинишне...
Поворчал дед и ушел во двор.
Бабка Настасья до самой уборки коров просидела в кути. Сидела, думала. Не верила она в наступивший мир на деревне. Не верила в ласковые слова богатеев. Боялась, как бы не оплошали партизаны и не пошли бы на поводу у богачей.
Перебирала в памяти старые дороги и тропы, по которым испокон века шла жизнь мужиков в городах и в деревнях. Напрягая седую голову, старалась взглянуть на тот новый путь, о котором говорили и погибший Фома Лыков и недавно на митинге городской рабочий Капустин, -- на этот путь звала теперь всех мужиков Советская власть.
Припомнила бабка Настасья те извилистые, политые потом и кровью тропы, по которым так же испокон века шли деревенские бабы, по которым прошла и она сама. Знала, что скоро смерть придет. Но не хотела думать о смерти. Думала о том, как найти тропу к бабьему счастью. Самой найти и деревенских баб по этой тропе повести. Видела нищету, которая пришла в деревню после войны и революции. Но крепче прежнего верила в поворот деревенской жизни к лучшему. Больших и хороших перемен ждала из города -- от Советской власти. Но боялась за деревенских мужиков: проведут ли они эти перемены? Сумеют ли перевернуть деревенскую жизнь? Хорошо знала бабка Настасья своих деревенских мужиков. Еще лучше знала деревенских баб. Понимала, что когда деревня пойдет в крутой подъем за городом, тяжелым грузом повиснут бабы деревенские на ногах тех мужиков, которые вместе с городскими рабочими в новый путь потянутся.
Передумала все это бабка Настасья, сидя за прялкой, и твердо решила про себя: "Надо помочь мужикам".
Пока она сидела за прялкой, дед Степан возился на дворе около скота. Павлушка сидел в пустой горнице и переписывал протоколы ревкома.
Потом оделся и, как всегда, для сокращения пути пошел задами к Панфилу.
Не успел Павлушка миновать валежниковских гумен, как вдруг из-за бани выскочила одетая в шубу Маринка.
-- Здравствуй, Павлуша! -- тихо сказала она, подбегая к тропе и загораживая дорогу.
Павлушка остановился. Деловито ответил:
-- Здравствуй, Марина Филипповна!
Маринка сделала шаг назад.
-- Чего ты важничаешь? Что... разбогател, что ли, в партизанах-то?
Глаза Маринки метали искры, а голос лукаво играл:
-- Почему не хочешь встречаться? Может, и разговаривать не желаешь с деревенщиной?
Павлушка покраснел. С пересохших губ сорвалось:
-- Почему же?.. Я ничего... Дела мешали...
Маринка подскочила к нему вплотную. Схватила за руки и, заглядывая в глаза, заговорила задорно:
-- Лешак!.. Сколько не видались-то... Подумай-ка!
Павлушка, не отнимая рук, конфузливо протянул:
-- Конечно... Не видались давно -- это верно...
Маринка обдавала горячим дыханием, глазами ловила его взгляд и тараторила:
-- Ну, что ты, Павлуша! Чего ты... Расцелуемся, что ли, на радостях-то?..
Павлушка вырвал свои руки из рук Маринки, отступил на шаг и, глядя на нее в упор, ответил:
-- Брось, Марина Филипповна! Ни к чему это все... не пара мы.
Побелела Маринка. Упавшим голосом с трудом выговорила:
-- А раньше я тебе пара была?
-- Мало ли чего было, -- сказал Павлушка, оправляясь от неловкости. -- Было да сплыло...
Оправилась и Маринка. Подняла голову и бросила злобно в лицо Павлушке:
-- Ты что это важничаешь, Пашка?.. Кто ты такой?
-- Я партизан, Марина Филипповна.
-- Ну, так что из этого?
-- А вот и то, Марина Филипповна... Я Советскую власть завоевывал... А твой папаша тут без нас контру разводил...
-- Моего отца не трожь, Пашка! -- почти крикнула Маринка.
-- Нет, трону! -- твердо сказал Павлушка. -- Потому -- кулак он! Колчаковский прихвостень и буржуйский прихлебатель!..
Бледное лицо Маринки вдруг покрылось густым румянцем. Она смерила Павлушку глазами, налитыми жгучей злобой, и прошипела:
-- Подожди... попомнишь ты меня!..
Засунула руки в рукава шубы. Повернулась и бегом кинулась к дворам.
Павлушка облегченно вздохнул. Почувствовал, что с плеч свалилась гора. В этот день вечером он несколько раз пробегал мимо Афониной избенки и мимо тех дворов, в которых бывала Параська у подруг. Хотел встретиться с ней, наедине высказать ей все, что передумал за полтора года разлуки. Но встретиться не удалось.
Давно примечала Параська, что Павлушка ищет встречи с ней. Но пряталась и избегала его. Вспоминала прежнее золотое времечко, когда они с двоюродной сестренкой, с Секлешей Пупковой, -- обе бедные и бесприданные, счастьем своим девичьим захлебывались; после посиделок да гулянок с самыми красивыми парнями деревни -- с Андрейкой Рябцовым и с Павлушкой Ширяевым -- хороводились. Секлеша удержала счастье в своих руках. Готовилась она с Андрейкой свадьбу сыграть на Красную горку. А свое счастье Параська не смогла удержать и теперь не хотела попусту путаться с парнем. Хранила Параська гордость в сердце своем. Ненавидела разлучницу свою Маринку Валежникову. Но помнила разговоры с бабкой Павлушкиной, которую пуще матери родной почитала. Помнила бабкины слова утешные:
"Нет, касатка, я лучше знаю внука... Любит он тебя... Любит!.. Чует мое сердце: рано ли, поздно ли, а вернется он к тебе..."
Не знала еще Параська, как самой себе помочь. Но глядя на перемены деревенские да на кипучую работу партизан, с надеждой повторяла в уме: "Теперь все может быть... Все может быть..."