XX

Стихло в зале. Начался допрос. Свидетелей было очень много. Длилось это часа два. Булатов то и дело задавал им вопросы и несколько раз председатель останавливал его. Он отвечал каждый раз сдержанно, но с язвительною интонацией. Сейчас видно было, что он чрезвычайно изворотлив и находчив. Эта находчивость не совсем нравилась мне. Ответит он ловко прокурору или председателю, и сейчас оглядит всю аудиторию:

"Каков-де я: полюбуйтесь на мои диалектические способности!"

Или уж мне очень противна была физиономия подсудимого; но выгораживанию его, которому Булатов предался с таким рвением, я сочувствовать никак не могла. Еще до обвинительной речи мне было ясно, что барин с кольцами -- виноват. Мы переглянулись с старушкой в одном месте, когда не оставалось никакого сомнения.

-- Подделал, -- шепнула она, -- и чего Сергей Петрович его, бесстыдника, ослобонить хочет!

Эти слова болезненно отозвались во мне. Совсем не того ждала я от сегодняшнего зрелища. Лимб, которым окружила старушка Булатова в своей прелестной повести, стушевывался. Предо мною стояла другая действительность...

Обвинительная речь не указала ни на какие новые факты да и сказана была плоховато. Господин, говоривший ее, хотел что-то такое изобличить в нашем обществе, но у него ничего не вышло. Я взглянула на присяжных; первым сидел лысый барин, с крестом на шее, было два в военных сюртуках, человека с три чиновничьего вида, а остальные купцы и мещане, должно быть: все больше в длиннополых синих кафтанах. Почти все их лица говорили во время прокурорской речи:

"Что вы, батюшка, стараетесь? Мы и так видим, какого сорта артист стоит перед нами: будьте покойны, не вынесем оправдательного вередикта".

Так понимала дело и моя старушка.

Начал говорить Булатов. Тишина сделалась еще торжественнее. Мы, все три, не спускали с него глаз. Он стоял в пол-оборота: лицом наполовину к присяжным, наполовину -- к публике. Правую руку заложил он за жилет, который так смущал меня, а левой сделал движение, как бы приглашая залу к особенному вниманию. Заговорил он тихим, очень тихим и слащавым голосом, точно какую проповедь. Я через несколько фраз поняла, зачем он так начал. Вступление построил он на общей мысли о темных сторонах нашего старопомещичьего быта и о корыстолюбивых инстинктах, которые всплывают наружу и кишат всегда около большого наследства. Он хотел отвлечь внимание присяжных от личности своего клиента. Купцы и мещане сначала было жадно прислушивались, но очень скоро лица их приняли недоумевающее выражение; некоторым захотелось даже зевнуть. Булатов заметил это. Он переменил тон и пустился в разные опровержения доказательств прокурора. Это ему удавалось очень часто и всякий промах противника он поддевал с едкостью, от которой в публике шел саркастический гул. Председатель сделал нам даже выговор. Всю эту "казуистику" я бы ему простила, коль скоро он раз взялся оправдывать подделывателя подписей. Но то, что французские адвокаты называют "péroraison", совершенно расстроило меня. Тут заслышались какие-то дрожащие ноты, явился фальшивый тон голубиной мягкости и всепрощения, вперемешку с отступлениями и выгораживаниями своей личности, с намеками на то, что он, Булатов, не может же защищать человека, которого не считает честным. А старание-то его и показывало, что он вовсе не убежден в невинности подсудимого. Конечно, каждый из синих кафтанов чувствовал это своим чутьем так же хорошо, как и моя старушка. Конец речи я прослушала с опущенными глазами. Мне совестно было взглянуть направо или налево, хотя я прекрасно знала, что Машенька не подметила в речи всей той фальши, которая раздражала и огорчала меня.