Глава третья

Как ни жаль было расставаться с Горячеводском, Глинка с радостью бежал от ненавистных ванн. Путешественники переехали на Железную гору. Правда, и здесь снова угрожали ванны, но уже только в тридцать два градуса, и Глинка принял это как милость судьбы.

Для пользующихся водами на Железной горе был выстроен казенный барак. Это единственное жилье было переполнено шумными постояльцами и прыткими земляными блохами, поэтому походные палатки росли вокруг, как грибы.

– Жительство в сих цыганских шатрах, – сказал Лазарю Петровичу господин Петровский-Муравский старший, – нахожу невместным для чинов удельного ведомства, а также в рассуждении ночных нападений…

Путники остановились в шумном бараке, а Глинку, как назло, после первых же ванн стали мучить невыносимые головные боли. По счастью, железистые ванны не произвели благотворного действия и на остальных пациентов Лазаря Петровича, и потому было решено немедленно переехать с железистых на кислые воды. Оставалось лишь дождаться дорожной оказии – пехотной полуроты с пушкой, без которых, осторожности ради, не пускались в путь.

Оказия могла притти каждый день, но могла и задержаться. А боли в голове, усиливавшиеся после каждой ванны, измучили Михаила Глинку до того, что он вовсе вышел из повиновения Лазарю Петровичу.

Глинка уходил из барака и просиживал долгие часы на вершине Железной горы. Заросли дикого винограда, цепляясь за кустарник, поднимались сюда и, достигнув вершины, терялись в густом лесу. Иногда, почти задевая крылом неподвижно сидящего человека, медленно проплывал орел.

Когда внизу, у палаток, зажигались вечерние костры, Глинка возвращался. Дождавшись беглого пациента, Лазарь Петрович только разводил руками и возлагал последние надежды на действие кислых вод.

Оказия наконец, явилась. Дорожный караван благополучно выбрался с Железной горы и, миновав степи, без приключений вступил на безлесные пригорки Кисловодска. Считанные домишки весело переглядывались среди буйных трав, способных укрыть всадника. На этих пряных травах был крепко настоен прозрачный воздух. В дальних лесах послушная календарю осень уже обрывала пожелтевшую листву, но Кисловодск сохранял свежесть и зелень, будто ни зной, ни осень не были властны здесь, у истока животворящих вод.

Как будто все благоприятствовало лечению. Но стоило Глинке погрузиться в колючий нарзан, как он едва выбрался оттуда. Ванны при восьми градусах оказались другой крайностью, в которую вверг его Лазарь Петрович. Повторные опыты только прибавили бессонницу к прежним недомоганиям.

– Опять жалуетесь? – развел руками Лазарь Петрович.

После бесполезного купания строптивого пациента и в серных, и в железистых, и в кислых водах медик решил:

– Загадочный вы случай, или, прямо сказать, terra incognita[45] для медицины! – и немедленно отменил нарзан.

Хмурясь и совестясь самого себя, энтузиаст природы и минеральных вод Лазарь Петрович вернулся к презренной латинской кухне. Это не были, впрочем, аптечные микстуры. Плодом вдохновения смоленского медика явились на этот раз настойки из горьких трав на добром вине. Настойки способствовали восстановлению аппетита, но головные боли и бессонница сопротивлялись им с редким упорством. Должно быть, проклятые хвори только и ждали путешествия на Горячие воды, чтобы, собравшись всем сразу, отпраздновать победу именно здесь.

Глинка часто встречал рассвет, не сомкнув за ночь глаз, и все больше задумывался о будущем. Никогда ни один медик не мог объяснить, чем он болен.

– Буду ли я хоть когда-нибудь здоров? – однажды спросил Глинка Лазаря Петровича, вконец измученный и раздраженный бессонницей.

– Сомневаюсь, – со всей искренностью отвечал медик, – а впрочем, каких чудес не делает наука!..

Наконец наступил день отъезда. Глинка упаковал гербарии и окаменелости, которые перевозил с места на место, и, сев в коляску, впервые обрел крепкий, благодетельный сон.

В Харькове он распрощался с попутчиками, спешившими в Смоленск.

Едва передохнув, он побежал на Дворянскую улицу, стараясь еще издали разглядеть безрукого трубача или хотя бы старика, который непременно должен был сидеть перед лавочкой на колченогом стуле.

Пусть бы старик даже и отлучился по делу, но почему же не трубил в честь встречи ленивый трубач? Только он вовсе не был ленив, этот старый и верный слуга. Его просто не оказалось на вывеске. На ней теперь было намалевано… но, чорт возьми, не все ли равно, что было там теперь намалевано?! Не все ли равно, что подумал бойкий молодец, выглянув из лавки, когда перед нею остановился, как вкопанный, какой-то подозрительный молодой человек. Он так и скрылся, ничего не купив и даже не зайдя в лавочку, несмотря на все зазывы. Расторопный молодец долго глядел ему вслед, лузгая семечки, потом озабоченно сплюнул:

– Хоть и в господском платье, а, видать, не в своем уме!..

А молодой человек, медленно уходивший от лавки, остро чувствовал свое одиночество. Он почувствовал себя еще более одиноким в собственной дорожной коляске, когда постылый город остался далеко позади.

В коляске были наглухо опущены фартуки, чтобы ни ветер, ни дождь не мешали грустить путнику. Ветер стонал, шарил под фартуками и отлетал снова. Дождь стучал в поднятый верх.

Молодой человек сидел, опустив голову и прикрыв ладонью бессонные глаза…

Глинка ничего не смог разведать в Харькове о судьбе Витковских. Тогда, отчаявшись, послал на Дворянскую улицу Илью.

– Нечего сказать, богатый купец! – доложил, вернувшись, Илья.

– Что он сказал?

– А ничего не сказал. «Мы, говорит, нездешние, мы на базаре лабаз держали и тамотки действительно всех насквозь знали». С одного взгляду, Михаил Иванович, видать, – рассудительный купец…

– Замолчи, пустомеля! – прикрикнул Глинка. – Что ты ко мне с купцом лезешь, когда мне старик надобен, который музыкой торговал! Спрашивал про старика?

– Вестимо, спрашивал. Не слыхал про него купец. «Ежели, говорит, он не по мучному делу, то и интересу у нас к нему нет…»

– Поди прочь! – в полном изнеможении сказал Глинка и тем вконец озадачил Илью.

Глинка, совсем больной, отправился искать «архиерейскую октаву». Но и пан Андрей выбыл из города с преосвященным в объезд епархии…

Второй день бьет седока в коляске злая лихорадка, и путаются у него мысли. Лошади идут тяжелым шагом по размокшему чернозему, а Илья с Афанасием снова ведут на козлах бесконечный разговор.

Глинка прислушивается сквозь забытье и вдруг вздрагивает. Так явственно звенит в ушах колокольчик, приделанный у дверей музыкальной лавки. Путник протягивает к нему руку, но оборотень-колокольчик уже мерно позвякивает под дугой у коренника.

Должно быть, в беспамятстве он бьет кулаком в кожаную подушку сиденья, как будто подушка виновата в том, что случилось на Дворянской улице, а потом, опомнившись, казнит себя за то, что замешкался на проклятых водах.

Лихорадка приступилась к Глинке еще в Харькове, а на первой ночевке он обнаружил на теле багровые пятна, набухавшие в нарывы. К жару и ознобу прибавилась тупая боль в костях. Мысли путника все больше пламенели. Путешественник трет лоб и соображает: откуда взялся в коляске старик Витковский? Потом Глинка склоняется к фортепиано и оглядывается на дверь, которую сторожит чудовище, прикинувшееся контрабасом. Над этой дверью никогда не было никакого колокольчика, но теперь он переселился именно сюда и так бьет в голову, что даже Елена не может его унять. Глинка ударяет по клавишам, а клавиши уходят из-под рук и стремительно влекут его в пропасть. Он не в силах заглянуть в эту бездну, так кружится у него голова. Впрочем, пустое… голова кружится от ландышей, которые никнут у Елены на груди.

– Не надо поддаваться мороку, – шепчет Глинка, а в уши опять бьет колокольчик, потом гремят выстрелы, и прямо на Елену черной мохнатой тучей летят джигиты. Туча уже клубится там, где только что стояла Елена, но сквозь мрак Глинке явственно видится, как на музыкальной шкатулке поднялась крышка и туда проворно ушла девушка в стоптанных башмаках. Только ландыши в последний раз успели кивнуть Глинке, а пан Андрей, сам похожий на грозовую тучу, с громом захлопнул крышку.

– Стой! – кричит Глинка. – Стой!..

– Что прикажете, Михаил Иванович?

Под фартук заглядывает Илья, и свет резко бьет в глаза Глинке. Он долго смотрит на Илью, утирая испарину, дрожа в ознобе.

– Разве я звал?..

И все чаще и чаще, не зная, как ехать ему в таком положении, путник задает один и тот же вопрос:

– Где я? Где?!

– К Орлу подъезжаем, – отвечает Илья, – двадцати верст – и тех не будет…

– А вот и врешь! – перебивает с козел Афанасий. – Полсотни кладите, Михаил Иванович, и то с гаком!..

Глинка задумывается и приказывает остановиться в Орле у батюшкиного знакомого купца…

Он проснулся после долгого забытья и сначала подумал, что его снова путает горячка. Прямо на него надвинулся пузатый шкаф, а по карнизу стены, выбираясь из серой пелены рассвета, рысью бежали рогатые петухи. Чернобородый мужик, взметнув на вилы Бонапарта, одним глазом озорно подмигивал Михаилу Глинке, как старому знакомцу. Мужик нисколько не постарел в своей золоченой раме. Ни одного седого волоса не прибавилось в его бороде. Глинка еще раз огляделся: даже лампада перед иконой теплилась так, будто ее только что затеплила нянька Карповна. Сомнений быть больше не могло: он лежал в той самой горнице, в которой жил в Орле в военную годину.

В соседнем зальце кто-то осторожно зашаркал, и дверь приоткрылась.

– Как чувствуешь себя, батюшка? – и к постели подошла чинная старуха. – Вечор так напугал, не мог слова сказать!

– Вот беда какая приключилась, и сам не рад, да что поделаешь! – отвечал Глинка. – Вы уж простите за беспокойство…

– Что ты, батюшка! Какое беспокойство!.. Сам-то у меня по ярмаркам поехал, а уж как бы он такому гостю да рад был! – Старуха присела у постели и перебрала в памяти всех новоспасских: – Родители как здравствуют, сестрицы как?

Глинка слушал ласковую старуху, не спеша отвечал и чувствовал, как к нему возвращаются силы. Нарывы перестали мучить, жар спал. Еще кружилась голова, но то было сладостное ощущение возвращающегося здоровья.

Спустя несколько дней Глинка встал. Отдавшись воспоминаниям, он долго сидел у окна. По улице шли те же мужики, которые когда-то водили мимо окон пленных. У мужиков был тот же размашистый шаг и те же латаные сермяги на плечах.

– К обеду, Михаил Иванович, что прикажете? – приступил к барину Афанасий, – Бульон или уху, филейку или гуся с яблоками? Гусь здесь даже очень собою видный!..

Глинка, не слушая, перебил:

– Ты с Бонапартом воевал?

– А кто же с ним не воевал? Бабы, Михаил Иванович, и те воевали! – отвечал сбитый с толку Афанасий. – Да что же вы его, анафему, не к месту помянули?

– Очень даже к месту, Афанасий! Меня сюда увозили, когда война была.

– Ну, и ладно бы так… – коротко согласился Афанасий, не придав услышанному никакого значения. – А коли вы ни гуся, ни филейки не желаете, могу молочную телятину представить…

Но Глинка снова перебил его:

– Уймись, старый, мне про твоих гусей да про телятину слушать тошно, не то что есть…

Афанасий ушел, а в горницу с рогатыми петухами снова вернулось прошлое.

…Оставаясь с семьей на день, на два, между дел, хмурый ходил тогда по соседнему зальцу Иван Николаевич; люди говорили шопотом, как будто в доме был покойник, и матушка плакала навзрыд, А потом стали водить мимо купцова дома все больше и больше пленных, и следом за каждой партией бежали вести, одна радостнее другой. Война прошла перед окнами этой горницы и здесь же повернула к победе. Под новый, 1813 год Мишель впервые сидел с батюшкой и матушкой за праздничным столом. Батюшка прикатил тогда чуть что не к полуночи и потом громко читал, держа в руке бокал: «Ни одного вооруженного неприятеля не осталось ныне на русской земле…»

– Илья, умываться! – громко крикнул Глинка.

Умывшись, он внимательно осмотрел нарывы. Они быстро заживали, будто их никогда и не было.

– На завтра заказывай лошадей, – сказал он Илье и стал с наслаждением плескаться в свежей воде.

Выздоровление пришло так же быстро, как внезапно напала эта непонятная болезнь. Глинка подумал даже, что теперь он выздоровел навсегда. Он вышел к хозяйке, отобедал с нею, потом обошел весь дом.

– Вот и еще раз приютил ты путника в беде, и за то низкий поклон тебе и твоим хозяевам! – вслух сказал Глинка, а в душе, как и в детстве, разгоралось желание: скорее домой, домой!

Выезд из Орла пришелся на воскресенье. В соборе только что отошла ранняя обедня. Веселый звон колоколов долго провожал коляску.

Высоко в небе мирным стадом сбродили тучи. Осень давно собрала с полей последний колос, а кони закладывали новую борозду, и мужики наотмашь крестили землю новым зерном.