Глава вторая
В июле весь Горячеводск стал собираться на горский праздник в Аджи-аул. Путешествие к подножью пятиглавой горы Бешту казалось дальним и опасным, как и всякий выезд за дозорные казачьи вышки, но, по общей молве, сулило чудеса.
Именитые посетители Горячих вод приказывали готовить для вояжа дорожные кареты; посетители же попроще довольствовались коляской, утешаясь тем, что и коляской можно поразить воображение горцев.
Словом, весь Горячеводск собирался на байрам в Аджи-аул, а Глинка, как на грех, почувствовал серьезное недомогание. Пока он терпеливо ждал обещанного Лазарем Петровичем действия ванн, припадки слабости и головокружения довели его до того, что он стал отказываться даже от недалеких прогулок.
– Да этак, Михаил Иванович, вас в Горячих водах, как рака, сварят! – соболезновал Афанасий, стоя у крыльца, на котором сидел Глинка.
– Чудак ты, Афанасий! Разве я по своей воле в кипяток лезу? Доктор велит!
– И ладно бы так, – не сдавался Афанасий, – а почему же Лазарь Петрович сами для примеру в тот кипяток не сядут?
– На то он и доктор, чтобы других лечить!
– Да нешто так-то, Михаил Иванович, лечат? Приехали вы в добром здоровье, а теперь что? За обедом только посидели, ужинали вчерась тоже вприглядку. Кто же перед барином Иваном Николаевичем в ответе будет?
– Вот пристал, старый! – отмахнулся Глинка. – Тебе-то какая беда? Уморят меня доктора, с них и спросится…
– Нашли тоже, с кого спрашивать! Воздержались бы вы от них, Михаил Иванович, небось, и на докторов управа найдется!
– Никакой на них управы нет… Поди-ка принеси мне скрипку, хоть поиграю, пока не сварили!
Афанасий принес скрипку, бережно держа ее в руках.
– Опять здешние песни играть будете?
– А тебе что?..
Афанасий молчал, переступая с ноги на ногу с прежним равнодушием. Глинка настроил инструмент и начал играть, сначала неуверенно, потом все смелее и смелее. Прошло много времени, прежде чем он опустил смычок.
– А ты что стоишь, старый? – сказал он с удивлением. – Или песни любишь?
– Не, за что их любить! Так себе стою, для любопытства, значит… Когда сюда ехали, думалось, здешние народы, может, и вовсе не поют, а выходит, Михаил Иванович, тоже люди!
– Люди? – презрительно говорит Илья, подошедший к крыльцу. – Ты им толкуешь, толкуешь, а они, темень, слова не поймут!
– А коли они тебя не понимают, – язвит Афанасий, – сам по-ихнему попробуй!
Илья не удостаивает его ответом. Впрочем, предложение повара носит явно каверзный характер. Добравшись до кавказских народов, Афанасий потерял всякую веру в ученость Ильи. Зато сам, будучи в гостях, чувствовал себя как дома. Не было еще такого случая на базаре, чтобы он не мог объяснить горцам самый замысловатый свой заказ.
– Выходит, Михаил Иванович, очень даже можно с здешними народами жить! – не обращая внимания на Илью, объявил Афанасий Глинке. – А коли прикажете, и в аул поедем. Авось, хоть на малое время вас от кипятка помилуют.
Собираясь с господами в Аджи-аул, Афанасий самолично уложил все необходимые, по его мнению, припасы. Вдобавок к этому братья Петровские-Муравские приказали погрузить в коляску сантуринское вино в таком количестве, будто ехали в пустыню, лишенную всякой влаги. А когда господин Петровский-Муравский младший вынес боевые доспехи, необходимые для устрашения горцев и покорения горянок, в коляске не осталось места для пассажиров.
Но неисповедимы законы, по которым строят экипажи на Руси. Чем выше росли горы кульков в коляске, тем, казалось, легче размещались в ней путники, и даже косматая бурка, в которой отправился в поход господин Петровский-Муравский младший, не стеснила никого. Зато в пути бурка неистово металась и топорщилась во все стороны. Дать бы ей волю – выкинула бы она из коляски Михаила Ивановича Глинку, примостившегося на переднем сиденье. По счастью, еще и версты не отъехали от Горячеводска, как сомлел под буркой неслужащий дворянин.
День выдался нестерпимо жаркий. Солнце добралось до полдня – и ни с места. Стоит да смотрит: куда ползет кочевье? Уж и последний экипаж въехал на скошенный луг Аджи-аула, а солнце только едва-едва опустилось, чтобы ближе глянуть на дорожные погребцы и на походные самовары, воздевшие трубы к вершинам Бештовых гор.
Давно остыли самовары и изрядно опустели погребцы, пора бы хоть теперь отправиться солнышку на покой, а оно зацепилось за Бештову гору и опять ждет.
Над Аджи-аулом поднялся ветерок. Он быстро обернулся бурей, потом над лугом встал раскаленный столб пыли, и вихрем вылетели из него всадники на распластавшихся в воздухе конях. Гикая и свистя, подняли они многоголосое эхо. Кто-то взмахнул шашкой и словно столкнул солнце за гору. Оно быстро покатилось и, катясь, плеснуло багровым светом на все пять горных вершин. Прогремели выстрелы, свистнула пуля, и началась безудержная скачка. Клекочущей орлиной стаей неслись по лугу горцы, и под конями ходуном ходила земля.
Ужо погасли вершины гор и на луг легли черные их тени, а все еще хрипели и дрожали обезумевшие кони, и нежно ласкали их всадники, горяча к новым испытаниям. На середине луга был поднят высокий шест с едва видимой наверху мишенью. Горцы скакали к нему, стреляли, оборотясь назад, на всем скаку и исчезали в темноте. Когда факелы отгоняли ночной мрак, тогда снова были видимы вдали всадники, припавшие к летящим коням. Казалось, им нет числа и никто их не остановит. Крики, конский топот и храп, глухой гул толпы – все сливалось в хаосе звуков, пока не пересилил его долетевший неведомо откуда напев. Напев рождался там, где плыли по лугу танцоры и в крылатых одеяниях тихо кружились девы гор. Может быть, и самый напев рождался от медленных движений и взмахов рук, похожих на крылья. Но стоило еще раз взметнуть песне крыльями, и она уже летела по всему кругу стремительнее, чем кони джигитов.
Посетители байрама, прибывшие из Горячеводска, давно разбрелись кто куда, дивясь невиданным картинам.
Глинка долго сидел в опустевшей коляске, потом пошел на далекий, едва слышный голос. В одиночестве застыл шест, будто никогда и не скакали к нему обезумевшие всадники. Исчезли призрачные кони. Даже чуткое эхо гор не могло уловить на всем лугу ни человеческого голоса, ни шороха шагов. Люди стекались к небольшому навесу при входе в аул, под которым сидел на ковре певец. Глинка подошел к навесу, думая, что увидит убогого горца в убогом бешмете, вроде тех, что видел в Горячеводске, а когда подошел ближе, перед ним был певец в парадном шелковом полукафтанье с драгоценными кинжалами у пояса. Величественным и легким движением рук он перебирал струны древнего инструмента, похожего на маленькую арфу, и в задумчивости прислушивался к тому, что пели струны. Когда певец присоединился к ним, струны одна за другой уступили место его голосу и только, чуть звеня, вторили певцу.
Прославленный Керим-Гирей пел о любви к родине. Он пел о славе воина, о том, что солнце светит лишь там, где хранит родную землю сыновняя любовь.
Когда певец умолк, струны все еще пели, а струнам откликнулось ночное эхо: да будет благословен певец, славящий любовь к родной земле!
Приезжие господа не обратили внимания на песни Керим-Гирея. Они толпились вокруг танцоров и особенно там, где вслед за песней медленно плыли горские девы. Именно там чаще всего мелькала самая грозная из папах, которые видели на своем веку Бештовы горы. Но и здесь обнаружилась разница в характерах братьев Петровских-Муравских. В то время как неслужащий дворянин искал на лугу амуров, управляющий удельной конторой мирно спал в коляске под наблюдением сонного доктора Быковского.
Ночь давно опустила свой полог над палаткой, в которой пел Керим-Гирей. И сам певец Бештовых гор не знал о том, как долго стоял у палатки путешественник из дальнего села Новоспасского, посетивший байрам среди многих любопытных.
– Ну-с, – встретил вопросом Глинку Лазарь Петрович, когда тот вернулся к коляске, – на что теперь жалуетесь, сударь?
– Да на что же мне жаловаться, Лазарь Петрович? Байрам воистину великолепен, а песни…
– Ага! – взревел Лазарь Петрович. – Ванны принимать – так у вас, изволите видеть, нервы, а у горянок пропадать – так нервы в карман!
На коляску вдруг надвинулась папаха, похожая на гору Бешту. А из ее косматых недр раздался отнюдь не громовый, а скорее плачущий голос:
– Чорт бы их побрал, ваших горянок, благодарю покорно!..
Папаха господина Петровского-Муравского имела скорее помятый, чем воинственный вид, и, сев в коляску, ее незадачливый обладатель послал град проклятий в ночную тьму.
– Что случилось? – участливо спросил Глинка.
– А в том и дело, что ничего не случилось, – отвечал неслужащий дворянин, – за всю ночь, представьте, ни одной оказии… Сущие ведьмы – вот они кто, ваши горянки! – почему-то укорил Лазаря Петровича господин Петровский-Муравский. И снова удивился многоопытный медик необыкновенному воздействию горной природы.
В едва брезжущем рассвете дня на неслужащем дворянине были видимы какие-то знаки, которые при поспешности суждений легко можно было принять за глубокие царапины и синяки.
А рассвет неумолимо делал свое дело. В предутренней дымке обнаружились багровый нос и отвислая губа управляющего удельной конторой, потом выступили ближние экипажи и, наконец, обозначился весь луг, который походил теперь на поле жестокой битвы. Куда ни доставал глаз, везде лежали подле экипажей дворовые люди. Их могучий храп пугал проворных пичуг, слетевшихся к месту вчерашних пиршеств.
Вернувшись в Горячеводск, Глинка писал домой:
«Между прочим я видел пляску горянок, игру и скачки горцев мирных аулов, разумеется…»
Далее надо было написать о песнях, которые он слышал, но для этого не нашлось слов.
А все путешествие, предпринятое для пользы здоровья, оборачивалось престранно. Прежде всего не было не только никакой пользы здоровью, но скорее обнаруживался прямой вред. Вернувшись из Аджи-аула, неподатливый пациент Лазаря Петровича даже слег, чтобы хоть через эту хитрость избежать мучительных ванн.
Зато перед умственным взором путешественника открывалось множество миров, и каждый по-своему выражал себя в звуках. Глинка брался за скрипку и наигрывал песни, слышанные от горцев в Горячеводске и в Аджи-ауле, открывая в их многообразии какое-то внутреннее единство: горцы, как и новоспасские умельцы, строили напевы на свой собственный лад, нимало не заботясь, что скажут об этом строгий контрапункт, госпожа Гармония и даже сам генерал-бас.
Оставив скрипку, Глинка брал карандаш и рисовал снежные горы, ловя их причудливые очертания, и это горное царство, как в зеркале, отражалось в песенных голосах.
А на большой раскаленной улице Горячеводска жили как ни в чем не бывало российские песни:
Подуй, повей, погодушка,
Эх, да не маленькая…
Солдаты Тенгинского пехотного полка везли по Большой улице камни и насыпали землю для будущих цветников.
Ты развей, развей рябинушку,
Эх, рябинушку да кудрявенькую…
– Слу-шай! – перекликались на дозорных вышках казачьи пикеты.
«Слушай, слушай!» – дивились российской рябинушке Горячие ключи.