У подножья Машука

Глава первая

«Неоцененные родители! Вместе с попутчиками, которых батюшке угодно было для меня избрать, мы благополучно прибыли в Горячеводск и поместились в скромном домике. Жизнь наша приятна: есть запас книг, кухня в порядке. Отличная баранина, дичь и превосходные овощи дают возможность Афанасию держать разнообразный стол, а я рад отплатить достопочтенным сожителям столь искусным поваром…»

Дав обстоятельный сыновний отчет, Глинка в задумчивости грызет перо.

«Перед глазами у нас, – пишет он, – дикий, но величественный вид: вдали тянется хребет Кавказских гор, покрытых вечным снегом; по равнине ленточкой извивается Подкумок, и орлы во множестве ширяют по небу».

Перечитал и снова в затруднении погрыз перо: снежные горы показались в письме тусклыми, орлы неживыми. Глинка перевернул лист и, вздохнув, продолжал:

«Но возможно ли, милые родители, описать все, что чувствуешь? Нет, это невозможно! Даже величайшие писатели, проведя всю жизнь в чрезвычайных трудах, не могут сказать, что они довольны своими творениями. Мне ли за ними гнаться?»

В это время из соседней комнаты постучал в стенку сам управляющий Смоленской удельной конторой:

– Михаил Иванович, поспешайте к водопитию!

Выйдя во двор, Глинка задал корму козам, которыми он обзавелся чуть не в первый день приезда. Козы дружелюбно тянулись к нему, пока не появились на крыльце братья Петровские-Муравские. Козий переполох, который теперь произошел, случился, повидимому, из-за необъятной папахи, грозно колыхавшейся на голове Петровского-Муравского младшего. Глинка ловко загнал коз в сарай, и посетители вод направились к источнику.

Недописанное письмо так и осталось лежать на грубо сколоченном столе среди сушеных трав, диковинных камешков и книг, которыми по привычке оброс на новом месте любознательный путешественник. А если когда-нибудь подивятся в Новоспасском мыслям Мишеля насчет великих писателей, то где ж родителям догадаться, откуда те мысли родились? Великие сочинители, проведшие жизнь в чрезвычайных трудах, были в данном случае ни при чем. Повинна была в этих мыслях тоненькая книжица, которая обитала среди других книг и гербариев на том же грубо сколоченном столе. На ее обложке было обозначено: «Кавказский пленник, повесть, сочинение Л. Пушкина».

Новоспасский путешественник часто раскрывал эту книжку и, как в пансионские годы, жадно прислушивался: о чем теперь поет стремительный Руслан, плененный красотою Кавказских гор?

Но может быть, и не случилось бы этой встречи в Горячеводске, если бы на воды не прибыл последний попутчик из Смоленска, доктор Быковский. Устроившись на житье вместе с будущими пациентами, Лазарь Петрович выгрузил из чемоданов лечебники, чубуки, вязаные набрюшники, шитые бисером туфли, а потом ласково похлопал по обложке «Кавказского пленника» и отнесся к самому юному из земляков:

– Не любопытно ли, сударь, будучи на Кавказе, именно здесь и перечесть поэтические о нем мысли?

По страсти к книгам Глинка хотел было тотчас завладеть повестью, но лекарь прикрыл «Пленника» ночным колпаком.

– На досуге вместе перелистаем сию знаменитую новинку, – Лазарь Петрович еще дальше отодвинул книжку и тотчас приступил к делу: – Прошу объяснить, на что жалуетесь, господа?

Доктор Быковский обследовал обоих братьев Петровских-Муравских, потом Михаила Глинку и щедро назначил всем водяные процедуры. С тех пор управляющий удельной конторой то и дело стучит в тонкую перегородку к рассеянному сожителю:

– Михаил Иванович, поспешайте!..

Но поспешать решительно некуда. Весь Горячеводск лежит горсткой домов у подножья Машука. Где наспех брошено саманное строение, где озирается на новоселье редкий деревянный флигелек. От большой и единственной улицы самочинные переулки бегут к величественному Машуку, и на ту же самую улицу, дымясь, стекают целительные ключи с Горячей горы. Добравшись до аптеки, Горячие воды образуют тихую заводь, а далее, до самой почтовой экспедиции, лесом стоят дремучие степные травы.

В комиссии по устройству кавказских вод эти места предназначены под бульвар, ресторацию и цветники, но пока что между почтой и аптекой располагалось пестрое кочевье. Кто с приездом запоздал, тот за недостатком помещения взирает на снеговые горы из-под фартуков собственной коляски или, выкинув над походным балаганом турецкую шаль вместо флага, вкушает во здравие от любых сернокислых ключей.

Пить воды Михаилу Глинке было еще в полбеды. Гораздо хуже было садиться в ванну, высеченную в камне, и вариться в горячих водах при температуре тридцать восемь градусов по Реомюру. Глинка выходил из этих ванн чуть не в беспамятстве, но Лазарь Петрович оставался неумолим к несчастьям пациента, потому что те же ванны как нельзя лучше действовали на все четыре ноги, принадлежащие братьям Петровским-Муравским.

– Ergo[44], – объяснял медик, – остается и вам, Михаил Иванович, ждать, пока не ощутите столь же благотворного действия. – Лазарь Петрович протягивал руки к пациенту, и в голосе его звучала почти страстная мольба: – Испарину, сударь, мне дайте, на испарину не скупитесь!

Пациент цеплялся за последнюю соломинку и просил пощады ввиду слабонервного сложения.

– При чем тут нервы? – удивлялся Лазарь Петрович. – Разве я вас микстурами и пластырями мучаю? Сама природа расточает вам свои дары, вы только посмотрите, сударь, какая природа!

Разговор происходил у подножья Машука. Подле источника шумели водопьющие и водоплавающие посетители, журчали целительные струи, звенели о камень стаканы, плескалась разноязычная речь, и никто не обращал внимания на заезжего эскулапа, простиравшего руку в сияющую даль.

– Да разве можно этакую красоту без поэзии обнять? – говорил Глинке Лазарь Петрович и перебирал напамять полюбившиеся ему строки из «Кавказского пленника»:

Великолепные картины,

Престолы вечные снегов,

Очам казались их вершины

Недвижной цепью облаков…

Престолы снегов и точно сверкали в прозрачной дали, а у подножья Машука двигались посетители, прихлебывающие от целебных вод. В соответствии с возрастом одни ожидали водяного действия, другие – романтической фортуны. Только Лазарь Петрович Быковский бескорыстно предавался поэзии. Он набирает в легкие воздух, и у источника снова льются звонкие строки:

И в их кругу колосс двухглавый,

В венце блистая Ледяном,

Эльбрус огромный, величавый

Белел на небе голубом…

А ключи стекают с гор, и зеленый Машук, склонившись над источниками, слышит изо дня в день одни и те же речи: о застарелых ревматизмах да летучих коликах. Надоест старику, нахлобучит он какую ни есть проходящую тучку – и прогремит тогда громом, полоснет ливнем, мигом опустеют источники.

Случалось, что разгневанный Машук спасал Глинку от ненавистной ванны. Тогда, взирая из закрытого окна на бушующие стихии, он бродил вместе с «Кавказским пленником» в неведомых аулах:

Нет, я не знал любви взаимной,

Любил один, страдал один;

И гасну я, как пламень дымный,

Забытый средь пустых долин…

О, как же не перечувствовать этих стихов тому, кто доверил собственное сердце коварной арфе! Но на смену арфе вдруг является безрукий трубач, и чернокудрая девушка долго смотрит вдаль с порога музыкальной лавки. Тогда уже не пленнику, а молодой горянке сочувствует читатель, расположившийся с повестью среди коллекций бабочек и сушеной полыни у грубо сколоченного стола.

И что греха таить, внимательный читатель все меньше и меньше сочувствует пламенной, но туманной любви страдальца, томящегося в ауле. Изгнание, постигшее самого Левушкиного брата, предстает между строк повести как истинная причина его печали.

Глинка щурится, словно взвешивает и проверяет заверения сочинителя по этому предмету, и снова погружается в хрустальные строки. Да, не по своей вине стал пленником Кавказских гор витязь Руслан… Зато приметил Александр Сергеевич песни вольности суровой. Эти песни живут теперь рядом с Михаилом Глинкой. Но кажется, легче дотянуться рукой до Эльбруса, чем вникнуть в чуждые уху напевы. Все странно в них: и непонятное значение слов, и неуловимые, как слова, звуки. Порою кажется, что живут эти песни на Большой улице Горячеводска, а то вдруг растают в вечерней синеве.

Вечерами гуще синеет воздух, ленивее клубятся над горячими ключами летучие дымки. Даже сернокислая заводь мирно дремлет под окном у аптекаря. Но все больше суматошится разноголосое кочевье. В этот час и степенный отец московского семейства посвищет на флейте, и петербургская дева вздохнет нежнее флейты, особливо если гарцует по Большой улице лихой джигит, прискакавший на воды из Тамбова по холостой надобности. Бывает, что горячий конь занесет джигита в наливное озеро или сшибет он с ног армейского прапорщика, завернувшего сюда с передней линии. Хорошо, если прапорщик счастливо понтировал в тот день да сорвал банчишку, иначе – держись, джигит!..

Шуму на кочевье не оберешься. Господские повара жарят и парят перед каждой палаткой, перед каждым саманным замком и знай тычут ощипанных фазанов в веселое пламя костров; причудливо выглядят при их свете разноцветные дворянские шатры.

– Эй, Тишка-Магомет! – выглянет в нетерпении барин из-под коврового полога. – Скоро ль ужин, не видишь, что ли?

А как же не видеть Тишке-Магомету: в солдатскую слободку идет с работы последняя рота Тенгинского полка, приставленного к устройству кавказских вод. Запоздавшая рота уходит восвояси, а за ней убегает в степь за Подкумок вездесущая российская песня. Вслед песне еще протяжнее перекликаются казачьи пикеты на дозорных вышках:

– Слу-ша-ай!..

И ближайший целебный ключ отзывается сонным голосом:

– Слушай!.. Слушай!..

Тишину вдруг нарушит едва уловимый дальний звук. Кажется, что идет в горах путник и эхо вторит протяжному его голосу. Голос повернет неведомо куда, блуждая между скал, а эхо снова откликнется ему печальным стоном. Кажется, что и певец уже скрылся в ущелье и голос его стал подобен тонкой струе, ниспадающей в пропасть. А песня вдруг поднимется выше скал и уйдет за облака, где спит под вечным снегом невидимый Эльбрус. Но так только кажется. А выгляни за ворота – идет по Большой улице мирный горец в рваном бешмете и поет, аллах его знает, о чем.

А с утра потянутся горцы из мирных аулов на базар, и, сколько ни старайся, кажется, никогда не уловишь песню, которая плывет над скрипучей арбой. Горец поет, закрыв глаза: должно быть, нельзя на ту песню глядеть, как нельзя смотреть на солнце. А может быть, в песне еще больше жару: отпусти ее в горы – растопит, пожалуй, вечные престолы снегов… А горец поет, и нет ему нужды, что стоит у попутного дома какой-то заезжий молодой человек и слушает, склонив голову набок. Горцу добраться бы до базара да сбыть брынзу и баранину, а молодому заезжему человеку ухватиться бы за песню, которая плывет над арбой, да понять бы, где и как родился этот напев.

Часом кажется Михаилу Глинке, что расступаются перед ним горы и он входит в горное песенное царство. Там побывал до него только один знаемый человек – старший брат пансионского Левушки. А следом за Пушкиным неотступно шагает по горному царству доктор Быковский и чинит поэту строгий допрос.

– Престранно видят мир поэты! – восклицает Лазарь Петрович и ставит ногтем галочку подле монолога пленника-страдальца.

Глинка играл на скрипке и, предчувствуя новую поживу, оглянулся. Братья Петровские-Муравские завтракали начерно в ожидании шашлыка, над которым священнодействовал Афанасий. Готовясь к баталии, Лазарь Петрович поставил на полях «Пленника» новую галочку и уставился на кончик глинкинского смычка.

– Почему же он тоскует, на что жалуется?

– Кто жалуется, Лазарь Петрович? – оборвал игру Глинка.

Медик припечатал «Пленника» указующим перстом:

– Сей байронический герой!

– Но почему же байронический? – нащупывает почву Глинка. – Разве нет в отечестве нашем невольных скитальцев и почвы для жалоб?

– Э, – перебивает Лазарь Петрович, – может быть, еще скажете, неутоленная любовь и прочие муки огненного сердца?

– А может статься, разочарования высокого ума? – пытается направить медика непокорный пациент.

– Чорта с два – разочарования! – решительно говорит доктор и задумывается как бы перед вынесением решения. – Имеем застарелый аневризм, если верить в описанные признаки. И вовсе не кумыс тут надобен, а минеральные воды! Да-с!..

– А не горянки ли, доктор? – эхом откликается из-под косматой папахи Петровский-Муравский младший, и кавказские его кинжалы приходят в движение вместе с селезенкой. – Где же и искать исцеления, как не у девственного источника жизни, а?

Господин Петровский-Муравский даже облизал жаждущие губы, а доктор Быковский встал втупик перед загадочным для медицины фактом: Горячие воды действовали на неслужащего дворянина в новом и доселе неизвестном науке направлении. По счастью, Афанасий подал шашлык.

– Жжет, – сказал управляющий удельной конторой, и на этот раз действительно обжегся, в то время как его младший брат смотрел на шашлык рассеянным и недовольным взглядом.

– Но где же они, горянки? – вздохнул он и, выхватив из ножен кинжал, стал кушать с лезвия, как заправский горец.

А горянок в Горячеводске действительно не было. На улице появлялись старухи-гадалки, черные, как ночь. По водяному кочевью шныряли горцы. Только горянки никогда здесь не появлялись. Должно быть, там, вдали, где темнел пятиглавый Бешту, жили эти девы гор.